И вот он стал по ночам пробираться к этой границе, медленно, осторожно, подавляя стопы, когда нестерпимо мучила боль в раненой ноге. В дневные часы он, пылая в жару, трясясь от лихорадочного озноба, спал в болотах. Все дальше, все дальше оставались позади Ольшины. И все же он не мог понять, как это случилось, что он должен их покинуть, покинуть озеро, реку, все то, к чему он возвращался — сколько же это лет назад? — из немецкой земли, из-за самого города Берлина, куда его угоняли на работы.
Ночью он лежал в лозняке и, не в силах уснуть, смотрел в звездное небо.
«Ну и как же теперь будет?» — спрашивал он сам себя. И то, что он уходит отсюда, что с каждым шагом удаляется от своей земли, от своих рек и озер, казалось ему наваждением, дурным сном, который иной раз гнетет и мучит человека. Казалось, стоит ему уснуть, и утро рассеет кошмар. Он снова услышит, как плещет о кремнистый берег озеро, снова закинет невод в его светлые воды, услышит запах мяты и татарника над протоками, снова пойдет на Оцинок косить высокую душистую траву.
Но тут мысли обрывались, смутная греза рассеивалась. Ведь именно оттуда, с этого луга на Оцинке, и надвинулась беда, там она зародилась и разрослась в непоправимое несчастье. Сколько раз еще там, в Германии, ему снился луг на Оцинке, прекраснее которого нет в мире. Сколько раз ему грезилось, что он широким взмахом косы захватывает широкий прокос, ровный, сверкающий от росы, пестреющий цветами. А теперь что? И к чему была вся его отчаянная борьба, если осадник и впредь будет косить на Оцинке, если для него будут вырастать там высокие, буйные травы, если осадниковы коровы будут давать после них обильные жирные удои, а он, Иван, не увидит не только луга на Оцинке, но даже и желтых трав, растущих на болотах за рекой?
Нет, этого он не мог понять, это было недоступно пониманию. Сколько он наработался тогда лопатой, засыпая зияющие раны земли, изрытой войной, чтобы можно было засеять эту землю и собрать хоть жалкий урожай! Сколько дней он калечил руки, чтобы очистить поля и воды от ощетинившейся колючей проволоки, чтобы не поранилась скотина — осадникова скотина… Все это не укладывалось в мутившейся от жара голове, и, словно ослепший, оглохший, он пробивался вперед, все вперед, одержимый одной-единственной мыслью — бежать, бежать, бежать! Скорей, скорей волочить больную ногу, преодолевать слабость, бросающую то в жар, то в холод его тело, лишь бы добраться куда-нибудь, где можно свалиться и лежать, не опасаясь ежеминутно появления преследователей.
Несмотря на всю спешку, он тащился невероятно медленно. Но все же непрестанно двигался, все удаляясь и удаляясь от Ольшин. Его отделяли от них все новые болота, новые воды, новые леса и перелески. Отсюда в Ольшины уже не было возврата.
Время от времени, чувствуя, что слабеет от голода, а желудок уже не принимает щавеля и осоки, он решался зайти к кому-нибудь, выбирая глухие поселки в сторонке, уединенные избы, где ему ничто не угрожало. Ему давали немного хлеба, кусок лепешки, вареной рыбы. Иногда предлагали и ночлег, но он боялся ночевать под крышей, опасаясь, что его выдадут. Однако никто его ни о чем не расспрашивал, и он мог идти дальше. Быть может, людей пугало его заросшее, одичавшее лицо, быть может, они жалели его, догадываясь, зачем он пробирается в эту сторону.
Наконец, он забрел на самый край своей земли, в непроходимые дебри, глушь, в страну трясин, ольховых лесов, дубовых пущ. Здесь ему удалось найти проводника.
Глухо шумели деревья. И вдруг тропинка вывела на широкий простор, в неведомые места, в болота без конца и без края. Иван оглянулся. Позади него плотной стеной, высоким частоколом выросла чаща, рубеж на краю болот и трясин. Здесь начинался иной мир. Вдаль и вширь простирались беспредельные равнины, поросшие седым мхом, листочками клюквы. Лишь кое-где кудрявилась невысокая березка, трепетали хрупкие веточки и робко устремлялся вверх тонкий белый ствол. От болот веяло сыростью и резким, крепким запахом мокнущего в рыжих лужах торфяника. Жирные радужные пятна расплывались на этой рыжей, нагретой солнцем воде, отливая зеленью, лазурью, всеми оттенками пурпура — неожиданные и странные цветы трясин.
— Сюда, — ворчливо сказал проводник, и Иван ступил на узкую тропинку, на поваленные стволы, шаткую, колеблющуюся кладку над бездонными трясинами, поросшими обманчивой зеленью мелких растеньиц, черпающих из болота свою хрупкую, жмущуюся к земле жизнь. По обе стороны было болото, болото было и перед ним, беспредельное, словно вымершее пространство. На побегах карликовых берез не качались птицы, лишь высоко вверху, в безоблачном небе, повиснув в воздухе на огромных темных крыльях, парил лесной разбойник-ястреб.
Палка увязла в болоте, Иван покачнулся и с трудом вытащил ее. Предательски захлюпала жирная рыжая вода, зеленая поверхность шевельнулась, мягко, коварно подаваясь под ногами. Проводник беспокойно оглянулся, но Иван уже восстановил равновесие. Он осторожно двигался вперед, стараясь ровно ступать по круглым гнилым бревнам, поросшим мхом и рассыпающимся в порошок, в комки потемневшей от сырости древесины.
Далеко на горизонте стоял над болотами седой туман, голубоватая мгла стлалась низко по земле, уплывая вдаль, словно за пределы мира. Иван почувствовал головокружение — прямо перед ним пролегала кладка из положенных неведомо когда и неведомо кем бревен, но все вокруг было, как вода, как беспредельное озеро в тихий день и так же, как озеро, бездонное. Казалось, стоит подуть ветру, и зеленая поверхность взволнуется, по ней побегут волны, зеленая пустыня вспенится, зарокочет, как глубокая вода под внезапно налетевшим ураганом.
Солнце палило, и болота издавали все более крепкий запах. В небе все еще неподвижно висел ястреб. Ноги все чаще проваливались в предательскую мякоть истлевшего дерева, кое-где приходилось перескакивать с бревна на бревно — между ними зияла пустота, зеленый коврик мха и листвы, коварный и обманчивый.
Мучила жажда, но когда Иван наклонился, чтобы зачерпнуть воды из окна, разверзшегося в густом мху, его рука ощутила маслянистую и почти горячую жидкость. Радужная поверхность шевельнулась, выглянул темный глаз бездонного провала. По пальцам тянулись желтые и рыжие, нагретые солнцем, струйки. Нет, эту воду нельзя было пить, это не была обыкновенная болотная вода, из обыкновенного болота.
Присесть, хоть на минуту отдохнуть было негде, и Иван напрягал все силы, чтобы поспеть за проводником. Тот шел перед ним легко и без усилий, словно порхая по кладке. Рваные лапти едва касались истлевших бревен, словно скользили над ними, палка ни разу не уперлась в болото.
Уже давно миновал полдень, когда седой туман сгустился темной полосой и утомленным глазам улыбнулась зеленая чаща, густая стена леса, клином врезавшаяся в болотистую равнину. Иван ускорил шаги.
Здесь гуще росла трава, сухая и жесткая, листочки клюквы были покрупней, и круглые окна трясин, подернутых радужной пленкой, постепенно исчезали. Почва стала повыше, появилась темная зелень высоких кустов, резко, освежающе потянуло горьким запахом ольхи, зашелестела тень высоких деревьев.
Проводник замедлил шаг.
— Ну, теперь все прямо. Вот тут, к реке, а перейдешь реку — и все. Пережди до вечера, вечером лучше идти. На той стороне граница, там редко когда кто ходит. Здесь, в сторону, болото, им не пройти. А ты иди себе потихоньку прямо. Ну, будь здоров, — он внимательно взглянул на Ивана, — товарищ!
Не отвечая, Иван присел под деревом и глядел вслед пустившемуся в обратный путь проводнику. Тот легкой ровной походкой шел по кладке, подвигался вперед, его силуэт все уменьшался, таял вдали и, наконец, исчез в светло-зеленом просторе, среди моря трясин.
Далеко, по другую сторону, словно низко присевшая к земле туча, виднелась синяя полоса — лес над рекой. И здесь тоже над головой Ивана шумел лес, шелестел, шептался, вздыхал тысячами звуков. Громко кричала сойка, над зарослями со щебетом проносились мелкие птички, проворные и пугливые. Пахло увядшими листьями, многие поколения которых толстым слоем гнили на земле. К ним никогда не прикасалась человеческая рука, и кто знает, попирали ли их когда-нибудь человеческие ноги.
Жажда не проходила. Иван сорвал веточку багульника и растер ее в руках. Разлился крепкий, освежающий аромат, но растение не утолило жажды. Вдобавок ко всему появились откуда-то крупные серые мухи и с хищным жужжанием вились перед его глазами. Наконец, одной удалось ужалить его в щеку. Потекла тоненькая струйка крови. Иван выругался и встал на ноги. Медленно, осторожно, как приказывал проводник, он пошел прямо вперед.
Лес окружал его сетью ветвей, кустами, оплетенными диким хмелем, опутанными стеблями белой повилики. Побеги ежевики, раскинувшиеся по земле, цеплялись за одежду, ноги с трудом ступали в чаще густой травы и кустарника. Но издали уже доносился знакомый звук, шепот воды, таинственная песнь бегущих волн. Среди кустов шаклака и калины уже пробивал себе брешь высокий прямой тростник. Он наступал все более густыми, мощными рядами, шелестя резким стеклянным звуком. Из тростника с криком взвилась утка и исчезла в зеленой чаще. Небо было заслонено зеленым куполом ветвей, всюду таился влажный зеленый полумрак. Иван остановился прислушиваясь. Но слышался лишь безмятежный щебет птиц, однообразный шелест тростника, да где-то, совсем близко, тихо журчала вода. Он осторожно продвинулся еще. У самых его ног раздался всплеск — среди тростника открылся маленький заливчик, живая проточная вода, слегка плещущая о берег Он лег на живот и погрузил вспотевшее лицо в шелковистую волну. Вода была красная и прозрачная. На красном песке дна торопливыми движениями извивались какие-то маленькие черные созданьица. Но струя была чистая и холодная. Он пил, закрыв глаза, делая огромные глотки, так что гортань сжималась болезненной судорогой. Вода лилась по шее, тонкой струйкой стекала за рубашку, мочила волосы на голове. Бесконечно, до полного утоления, глотал он воду, захлебываясь от радости, от несказанного животного наслаждения.