В полдень Доман с тяжёлым вздохом проснулся. Он хотел было подняться, но не смог, не знал, где находится, и только слова Визуна понемногу вернули ему память. Старик приказал ему есть и пить, ни о чём не спрашивая, и, лишь когда он подкрепился, позволил ему говорить.
Словно сквозь сон, помнил Домаи свою свадьбу, внезапную тревогу, побег с Милей, погоню, смерть девушки, потом неволю, — истязания, усилия спастись, борьбу с водой, борьбу, в которой он, выбившись из сил, все же одержал победу и добрался до острова. Вспомнилось ему, как в горячке он отчаянно противился смерти и оцепенению, как волны уносили его и бросали, как он тонул и выбивался из омута, пока, наконец, подплывая к берегу, не увидел над собой знакомое лицо старого Визуна… О печальном конце свадьбы Доман не мог говорить, а старик не хотел слушать.
— Изживай свою хворь и набирайся сил, — сказал Визун, — а потом все по коням, и проучим поморян!
— Мы сейчас — словно пчелы в улье без матки: некому ни повести нас, ни приказать; погибнем мы все, если это долго протянется! Лешеков не захотели — пусть берут кого попало, без главы мы не останемся… Прорицание гласит: выбирайте малого, выбирайте смиренного и бедного…
Ни в этот, ни на следующий день Доман не мог подняться: жажда жгла его внутренности, во сне он бредил, просыпался с криком и снова впадал в забытьё.
Приходил Визун, подолгу просиживал и удалялся. Дважды, когда Доман спал, в хату прокрадывалась Дива: подслушав под дверью и убедившись, что он спит, она осторожно входила, глядела на его бледное лицо и, покраснев от смущения, убегала. Она боялась, что её тут застанут, а видеть его хотела, хоть и стыдилась самой себя.
На третий день Доман стал подниматься, мог сидеть и несколько успокоился. Дива больше не показывалась. Вечером пришла её очередь нести пищу больному и старику… Она колебалась: и страх её разбирал и охота — в одно и то же время. Когда она пришла, Визун как раз отлучился, и Доман сидел один… Он увидел из окошка, как она бросилась назад из сеней.
— Дива! Дива! — кликнул её Доман. — Перевяжи мне рану и приложи свежие листья, надо же пожалеть больного!
— Визун сам это сделает! — ответила она издали, порываясь бежать.
— У старика руки трясутся, — возразил Доман.
Дива хотела было войти, но не решалась, а тем временем подоспел Визун. Доман, увидев его, повторил просьбу.
— Ступай перевяжи ему руку! — приказал старик. — Это женское дело, а не моё.
Дива не могла ослушаться и, вспыхнув, вместе со стариком вошла в хату. Доман сидел на лавке в рубахе и кафтане, ворот рубахи распахнулся, и на груди его девушка заметила широкий рубец от раны, которую она ему нанесла. Ей даже показалось, что он нарочно его открыл. Не проронив ни слова, она покорно занялась его рукой, наскоро приложила свежие листья подорожника и поспешно, ушла, а затворив за собой дверь, стрелой полетела к храму.
Визун переглянулся с Доманом, и этот немой взгляд многое сказал им обоим.
— Боится тебя девка, — заметил Визун, — а ты, негодник, снова на неё заглядываешься.
— Забыл бы я, может, о ней, если б не принесла меня сюда эта злосчастная вода! — ответил Доман.
— Судьба, — шепнул Визун.
— Судьба, — повторил Доман, и оба умолкли: старик отошёл в угол, как бы желая скрыть чувство, отразившееся на его лице.
На другой день Доман, собравшись с силами, вышел и уселся на пороге, но девушка уже не показывалась ни здесь, ни возле хаты. Доман дал себе слово в ближайшие дни, как только выздоровеет и окрепнет, возвратиться домой.
Между тем, просидев до поздней ночи на холодном ветру и росе, он снова расхворался, и Визун уложил его в постель уже в горячке. Жалко ему было парня, расстроился старик, увидев, как он слаб, и, может быть, от расстройства у него самого заломило кости. В этот день Диву позвали прислуживать сразу двум больным. Узнав, что Доману хуже, она не стала отнекиваться и заботливо принялась за ним ухаживать, избегая лишь глядеть на него и вступать с ним в разговоры. Доман обрадовался, что она пришла, и, боясь её вспугнуть, сидел молча. Только уходя, уже в дверях, девушка робко подняла на него глаза, быстро захлопнула дверь и убежала. С того утра Яруха так и осталась на острове. Жилось ей тут неплохо: пилигримы, постоянно нуждавшиеся в ней, кормили её, да ещё из храма ей кое-что перепадало. Когда не было другой работы, она, связав веник, мела возле тынов и у порогов. Поболтать тут было с кем, побродить по острову, хоть и невелик он ей показался, тоже можно было вволю, а спала она где-нибудь под деревом, укрывшись своей ветошью, к чему издавна привыкла.
Из любопытства она заглядывала в каждый закуток. То подсаживалась к странникам, расположившимся кучками на лугу, то сидела одна на берегу, под старой ивой, то на пороге чьей-нибудь хаты.
Увидела она, как Дива уходит от Визуна, захотелось и ей заглянуть в хату старика.
Она отворила дверь. Доман сидел на постели. Старуха пристально поглядела на него. Уверясь, что никто её отсюда не прогонит, она тихо проскользнула в горницу.
— А-а! — протянула она, когда глаза её привыкли к царившему тут полумраку. — Так это ты, тот самый, кому я рану лечила да у кого жёнку убили! Ох, жалко её! Хороша была девка и весела, как щеглёнок, да у тебя не жилось бы ей так привольно, как в родном доме.
— Отчего? — спросил Доман.
— Оттого что у вас, богачей-жупанов, бабёнок всегда сколько душа пожелает, вот вы ими и помыкаете! Э! да никак это Вишева дочка тогда оцарапала тебя? — засмеялась Яруха.
Доман вздрогнул.
— А нынче она тебе зелье носит! — прибавила старая
— Не болтай, бабка! — нахмурился Доман. — Не растравляй!
— А она тут забрала волю, — продолжала старуха, — не хотелось ей у тебя с горшками возиться, куда лучше сидеть у огня сложа руки, — неторопливо говорила Яруха. — Она-де дочь кмета, ей и князь не потрафит. Ручки у них белые, к работе непривычные, да глазки чёрные, смотрят свысока…
Говоря это, она испытующе вглядывалась в бледное лицо Домана, которое вдруг залилось румянцем.
— А что? — спросила она. — Не помирились вы тут, на острове?
— Я мало её видел, — ответил Доман, стараясь казаться равнодушным, и умолк.
Старуха задумчиво, словно про себя, запела хриплым голосом, постукивая палкой в лад своей песне:
Ой, выйду ль я, выйду;
Как лилии цветочек,
Обвеет, обдует
Меня ветерочек…
Открою оконце —
Мой милый далёко,
А гляну на солнце,
И солнце высоко…
Пичужки-подружки,
Куда вы летите?
Печаль мою, скуку
С собой унесите…
— А может, это… судьба, — сказала она, допев до конца, — что вода тебя к её ногам принесла… Лучше бы вам с ней не встречаться… а то приблизишь к себе девку, а у тебя и откроется рана от давешнего её удара… Говорят, неотомщенной кровью истекают, если тот подойдёт, кто её пролил… А она-то, знать, боится тебя, вишь стала, как трава, морозом прибитая…
И Яруха покачала головой, но, видя, что Доман молчит, снова заговорила:
— А не опостылела она тебе после того? Да ну, скажи… признайся! Не льнёт ли к ней и сейчас твоё сердце?.. Гм… ведь это по моей части — девок к парням, а парней к девкам приваживать… У старой бабки жернова-то не мелют, так ей радость, что хоть у других мука будет. Могла бы я найти такое зелье, приваду иль наговор… пришлось бы ей покориться тебе и идти, куда бы ты ни велел, если б я напоила её этим снадобьем! Ты, верно, думаешь, что я ничего не стою, коли таскаюсь по свету в лохмотьях. Да я знаюсь с такими, что много чего могут… И чуть я кликну, они тут как тут… И, что я ни велю, все так и сделают, как я скажу.
Бабка помолчала и забормотала тише:
— Меня летяги и кикиморы боятся… Я как топну ногой, домовые сломя голову бегут мне обувку завязывать! Ого!.. Где я ни покажусь, вся нежить трясётся со страху, мары и шишиги прячутся… потому что я сама ведьма!
Доман долго не отзывался, наконец равнодушно молвил:
— А что ты поделаешь, если девка дала обет богам? Никого она знать не хочет.
Яруха засмеялась.
— Э! — вскричала она. — Обещаться-то многие обещаются, а мало ли таких, что от священного огня в храме уходят к тому огню, что в избе горит? Пусть бы она захотела, никто её силком не станет в храме держать, дала бы только выкуп за себя! У Визуна и без неё найдётся кому прислуживать…
Доман слушал с возрастающим вниманием.
— Я её сговорю тебе! — пробормотала Яруха.
— Не может это быть! — оживился Доман.
— Может! Мне многое ведомо, — смеялась старуха, — ну, хоть попытаю…
— По гроб будет у тебя хлеб для твоих старых зубов! — обещал Доман.
— Тсс! Да у меня и зубов-то нет, ни единого, — тряслась от смеха ведьма. — Что мне твой хлеб сухой? Я его и не угрызу. Мне молочка надобно, чтоб я могла его размочить, да кусок мясца — это для меня самая подходящая пища… А как поешь, нельзя и не выпить… чтоб крепче соснуть, — только не водицу. Для старых людей она не годится.