— Куда с ним поедешь? — ответил Пашка, поглаживая голову пса. Ему очень хотелось поехать на озера, быть там, где будет она, слушать вопли магнитофона, смотреть, как она будет танцевать, рисуя ритмы своим гибким и сильным телом, и где можно догонять ее в воде и топить понарошку, а потом помогать выбраться на зеленый дерн берега и пришлепнуть комара на загорелой лопатке. И он подумал, что зря купил этого фашиста.
— Ну, как хочешь. Учи немецкий. Ауфвидерзеэн!
Пес рванулся за велосипедом, на Пашка резко осадил его поводком.
— Рядом! Дурак...
Света уехала и не обернулась. Пашка следил за ней, пока белая спортивная майка ее не исчезла за купой зелено-желтых далеких берез. Ему все казалось, что она здесь рядом, он видел ее каким-то внутренним зрением всю сразу, в некоем безвоздушном пространстве, без всяких окружающих предметов, просто саму по себе, и этот живой портрет не исчез, не пропал, даже когда Пашка снова увидел поля и деревья на них, и далекий грузовик, и лиловый чад вдали над городом — стояла себе — или летела? — на бескрайнем экране воображения и что было реальнее — она или окрестный живой пейзаж, — Пашка ответить не смог бы.
В июне, когда всех восьмиклассников, бывших восьмиклассников, провожали в деревню Хомутово, в трудовой лагерь, Пашка едва не сделал глупость, не поехал вместе с ними. Его удержало не то, что уже больше полмесяца работал на заводе, и ребята, с которыми вместе устраивался туда, и сесед Николай Петрович, оказавшийся главным технологом и бывший с Пашкой вроде как в заговоре, могли бы посчитать его за дезертира, за испугавшегося работы, нет, остановил его страх, что все всё сразу поймут и начнут издеваться.
— Почему не уехал? — спросила дома мать. — Ты же хотел уехать.
«Это ты хотела, чтобы я уехал», — мысленно возразил ей Пашка, а вслух сказал:
— Там ничего не заработаешь, а я хочу купить собаку.
— Зачем тебе собака? Ты знаешь, что такое щенок в квартире? .
— Знаю. Это маленький пожар.
— Он еще издевается! Батенька родимый. Я сама устаю, как последняя собака. Каждый день с утра до ночи. Собаку ему! Кто за ней будет прибираться? Чем кормить ее? Собаку! Это не игрушка, поиграл да бросил.
— Скажи еще: берешь в дом животное — берешь на себя ответственность перед всей природой.
Это были слова отца, и Пашка произнес их, подражая его манере говорить, и это окончательно вывело мать из себя.
— Замолчи! Мерзавец. Я тоже человек, Я жить хочу, а не псину убирать тут за вами...
Она еще долго кричала что-то сумбурное, но закончила вполне вразумительно:
— ...и чтоб никаких собак!
— Собака нужна мне, — с раздражением, как всегда теперь в стычках с ней, огрызнулся Пашка, — и я куплю ее.
Мать смолчала. Она умела молчать очень выразительно.
Но Пашка умел стоять на своем, знал: отступит. Еще совсем недавно круто-властная, победительная, она теперь отступала все чаще и даже заискивала перед ними с Натальей. И это Пашку злило. Он понимал, что она таким образом хочет слепить из черепков бывшей семьи нечто похожее на семью, и видел, что это мартышкин труд: ничего подобного не случится, и ничто и никто не вернется назад. Никогда не вернется отец. Не вернется Наталья — она, конечно, вроде бы дома, но теперь всегда будет где-то там — в институте, у подруг, у своих бородатых «мальчиков», — нет, она не вернется. Мать тоже не вернется, та бывшая мама, которую Пашка, как теперь выяснилось, любил так неотделимо от всего своего существования, что никогда и не думал об этом, и только теперь, когда она ушла, отделилась от него, понимал с острой болью. И ему было жаль этого чувства, потому что, оказывается, именно в нем и было все счастье, то есть то состояние, когда ты не один в мире, когда не смотришь со стороны на всех и каждого, и на все, что есть в отдельности, а когда ты, как капля воды в стакане, растворен во всем, когда всё — это ты, а ты — это всё, и поэтому все чувства и ощущения твои, объединенные со всеми остальными чувствами и ощущениями, в миллионы раз сильней и значимей благодаря этой объединенности. Такое возможно только в детстве. А отдаление от этого, видимо, и называется взрослением. Пашка повзрослел разом, в один день, и поэтому слишком глубокий и черный разлом образовался между ним и всем, что осталось в детстве. И только две тонкие живые дощечки перекинуты через эту пропасть — Света и будущий пес, которого еще не было.
— Собака у меня будет! — сказал он тогда матери твердо, чтобы навсегда прекратить возможные возражения.
И вот — есть у него пес. А что с него толку? Теперь, хочешь не хочешь, еще и немецкий учи. Какому дураку вздумалось дрессировать собаку на немецком? Зачем? Чтобы никто другой не подманил? Так добрый пес к чужому и так не подойдет. А вообще-то, в этом что-то есть... Надо будет сходить к Льву Петровичу, пусть он напишет по-русски, русскими буквами, все нужные немецкие команды, он должен знать, — подумал Пашка. Он наклонился, погладил теплую от солнца собачью голову, пес коротко взглянул ему в глаза, и Пашка вздрогнул: это были глаза убийцы — умные й беспощадные. Пашка тут же устыдился своего секундного страха, крикнул ему «шагай!», хотя пес и так, строго ровняя холку по его, Пашкиной, ноге, шел рядом то ли с ленцой, то ли с едва сдерживаемой мощью. Страх улетучился. Но взгляд собачий остался. И Пашка не то чтобы понял, а скорее, почувствовал, что дальнейшая совместная их жизнь будет проходить под жестоким лозунгом «Кто кого!». Он долго на ходу смотрел па пса, будто заново измеряя его, и не знал, что сказать бы ему, в чем выговорить, потому что пес вел себя достойно, и снова сказал только: «шагай-шагай!», и что заключалось в этих словах — угроза или снисходительность, он и сам не знал.
Лев Петрович Феферов жил в соседнем доме и был приятелем отца. Это был необычайно подвижный, даже взрывчатый пенсионер, всегда гладко выбритый и щеголеватый. Его толстые от природы губы постоянно были сжаты до бритвенного росчерка и по-актерски широко размыкались только тогда, когда требовалась его речь. Он никогда но говорил междометиями, как большинство людей, никогда не обходился ничего не значащими «да-нет», и даже обычное «здравствуйте» в его устах звучало как распространенное предложение, то есть за этим приветствием скрывалась масса такой информации, что заговаривать было страшновато. Любое слово воспринималось им как вопрос, на который не бывает положительного ответа, при этом тело его, легкое, нервное, делало пружинный полуоборот, рука стремительно выбрасывалась в направлении собеседника, от тонкой музыкальной кисти отщелкивался длинный выразительный палец и наподобие автомобильного дворника» делал несколько быстрых отрицающих движений.
— Нет-нет, голубчик. Меня не проведете. Думаете, купили собаку и об этом никто не знает? С моего наблюдательного пункта, — большой палец уходит за плечо в направлении жилища, — видно все, что происходит на этой славной площади, — круговое движение руки и снова стойка «смирно». — И вы пришли ко мне посоветоваться, что делать с собакой дальше. Кормить, водить только на поводке и побольше разговаривать с ней! Собаки не глупее людей и прекрасно все понимают. Никаких других советов я вам дать не могу, поскольку абсолютно несведущ в деле дрессировки, натаски и прочих кинологических хитростях. Вот мой Музгарка живет у меня десять лет. За эти годы я никаких других методов воспитания, кроме слов, не употреблял. И тем не менее эта дворняжка умеет делать массу таких вещей, каких не увидите в пашем провинциальном цирке. Музгарка! Впрочем, — быстрое движение пятерни перед грудью,— это не сейчас. Итак, чем могу быть полезен? — и небрежное, стряхивающее движение кисти в сторону подбежавшего Музгарки. — Гуляй!
— Да он только по-немецки, а я ни бум-бум, — сказал Пашка.
— Так. Значит, ваша собака приучена выполнять команды, отданные на немецком языке, а вы не владеете им.
В этом деле я мог бы помочь вам, но я не знаю ни одной команды, которым обучают овчарок.
— Да вот в книге они все, — сказал Пашка, протягивая ему толстый учебник служебного собаковода. — Да они все мне и не нужны. Мне так, основные.
— Экие вы, молодые люди, торопливые. Вам все надо по сокращенной программе. Поэтому вы в любом вопросе даже до дилетантов не дотягиваете. Ваше представление о любом предмете поверхностно и неверно именно потому, что пренебрегаете второстепенным, мелочами, а без них нет ни предмета, ни явления. Ну, да ладно... А почему собаку не привели? Ведь точный перевод не всегда верный перевод. Особенно в обиходной речи. Поэтому команды надо бы проверить на собаке.
А ну его, — сказал Пашка, — не слушается он еще.
— Вы не расстраивайтесь, Павел, — широко и золотозубо улыбнулся Лев Петрович, — Во всем нужна система, и только. Фляйс брихт эйс — усердие пробивает лед, или по русски: терпение и труд все перетрут. Вот видите, какой далекий перевод.