«Не корите меня, подруженька, если я впадаю в романтизм самого плоского свойства. Около меня сидят священник и медик. Они упорно разыгрывают из себя гамлетовских могильщиков…»
Не плачь обо мне: буду крепко спать —
Без баркарол усну я,
И долго я телом своим питать
Буду траву густую…
Но если однажды, в часы темноты,
Осенним вечером длинным,
Свой лик мадонны захочешь ты
Тронуть легчайшим гримом
Той смутной тоски, меланхолии той,
Которую так любил я,
Тогда хоть на миг погрузись в покой —
Забудь, что меня забыла[15].
— Месье, — сказал полковник, — нравится вам мой вальс?
— Бесконечно нравится, сэр, — искренне ответил Орель.
Полковник признательно улыбнулся ему.
— Тогда я снова сыграю его для вас, месье… Доктор, отрегулируйте граммофон потоньше, сделайте скорость пятьдесят девять. И не поцарапайте пластинку!.. На сей раз, месье, специально для вас.
Босуэлл. Но зачем же, сэр, он выразился именно так?
Джонсон. А затем, сэр, чтобы вы ему ответили именно так, как вы это сделали.[16]
Батареи засыпают, майор Паркер заполняет вопросники штаба бригады; ординарцы приносят ром, сахар и кипяток; полковник ставит граммофон на скорость 61, а доктор О’Грэйди толкует про русскую революцию.
— Это просто беспримерно! Чтобы революция оставила у власти тех, кто ее сделал. Значит, есть еще революционеры! Это лишний раз доказывает, как плохо у нас поставлено преподавание истории.
— Паркер, — говорит полковник, — прикажите подать портвейну.
— И все же, — замечает Орель, — честолюбие не единственная причина, побуждающая людей действовать. Революционером можно стать из ненависти к тирану, из зависти и даже из любви к человечеству.
Майор Паркер оторвался от своих бумаг.
— Я искренне восхищаюсь Францией, Орель, особенно в эту войну. Но есть одна подробность, которая шокирует меня в вашей стране. Позвольте быть откровенным: я имею в виду вашу страсть к уравнительности, ко всеобщему равенству. Когда я читаю историю вашей революции, то сожалею, что мне не довелось жить в то время. Уж поверьте, я бы как следует отдубасил Робеспьера, а заодно и этого мерзкого типа Эбера[17]. А эти ваши санкюлоты[18]!.. Господи, так и хочется вырядиться в пурпуровый сатин, расшитый золотом, и пощеголять в таком виде на пляс де ля Конкорд![19]
Доктор терпеливо переждал особенно замысловатую, спетую на грани какого-то исступления фиоритуру миссис Финци-Магрини, и заявил:
— Любовь к человечеству — это патологическое состояние сексуального происхождения. Оно часто проявляется у робких юных интеллектуалов в период полового созревания, ибо избыток фосфора в молодом организме должен так или иначе найти себе выход. Ну а ненависть к тирану — чувство более человечное. Оно расцветает именно в военное время, когда понятия силы и толпы совпадают. Чтобы объявить такую войну, тот или другой император должен впасть в состояние буйного помешательства, и тогда вместо его привычной преторианской гвардии появляется вооруженный народ. Допустив эту глупость, деспотизм неизбежно вызывает революцию, за которой следует террор, перерастающий в реакцию.
— Следовательно, доктор, вы обрекаете нас на непрерывные метания между мятежом и государственным переворотом?
— Нет, — сказал доктор, — ибо английский народ, уже подаривший миру сыр стилтон и комфортабельные кресла, заодно изобрел ради нашего всеобщего спасения парламентский клапан. И теперь избранные нами поборники народных интересов будут совершать за нас и мятежи, и государственные перевороты прямо в палате депутатов, что позволит остальной части нации преспокойно играть на досуге в крикет. Пресса довершает эту систему: она дает нам возможность переживать подобные треволнения как бы по доверенности. Все это — составная часть современного комфорта, и через какую-нибудь сотню лет любой белый, желтый, черный или краснокожий человек ни за что не согласится жить в квартире без водопровода или в стране без парламента.
— Надеюсь, что вы ошибаетесь, — заметил майор Паркер. — Ненавижу политиков и после войны хотел бы поселиться на Востоке: там неведомы правительства, состоящие из одних болтунов.
— My dear major[20], какого дьявола вы примешиваете к этим вопросам свои личные чувства? Политика подчиняется законам столь же неумолимым, как и законы движения небесных тел. Вы возмущаетесь мраком ночи, ибо любите сияние луны. Разве не так? А человечество покоится на довольно неудобной постели, и, когда спящему становится невмоготу от занимаемой позы, он поворачивается на другой бок. Вот вам и война, вот и восстание! А потом человек снова засыпает на несколько веков. Все это вполне естественно и проходило бы без особых страданий, если бы люди не морализировали без конца на эту тему. Содрогаться от возмущения — не геройство. Но, увы, любые общественные перемены порождают своих пророков, которые из любви к человечеству, как только что так удачно выразился Орель, готовы погубить наш злосчастный земной шар в пламени, потопить его в реках крови!
— Прекрасно сказано, доктор! — сказал Орель. — Но позвольте и мне воздать вам по заслугам: уж коль скоро ваши чувства именно таковы, то чего ради вы ударяетесь в политику? Ведь вы — заклятый социалист.
— Доктор, — сказал полковник, — прикажите принести еще портвейну.
— Ха! — воскликнул доктор. — Все дело в том, что мне больше по вкусу роль преследователя, нежели преследуемого. Нам надо научиться распознавать приближение этих периодических потрясений и готовиться к ним. Эта война приведет к социализму, и, следовательно, лучшие из людей будут принесены в жертву Левиафану[21]. Само по себе это не назвали ни добром, ни злом. Это всего лишь судорога. Поэтому давайте-ка добровольно повернемся на другой бок и найдем положение, при котором нам снова станет лучше.
— Совершенно абсурдная теория! — возмутился майор Паркер, выпятив свой мощный квадратный подбородок. — И если вы, доктор, придерживаетесь ее, то вам надо бы оставить медицину! Зачем вообще нужно врачебное вмешательство? Чтобы остановить течение болезни, не так ли? Ведь если следовать вашим рассуждениям, то болезни — это периодические и неизбежные потрясения. И уж коли вы вознамерились сразиться с туберкулезом, то не лишайте меня права атаковать законопроект о всеобщем избирательном праве.
Вошел сержант-санитар и попросил доктора О’Грэйди посмотреть какого-то раненого. Майор Паркер оказался единственным хозяином на поле боя. Полковник, который смерть как не любил жарких споров, воспользовался случаем, чтобы заговорить о другом.
— Месье, — обратился он к Орелю, — а каково водоизмещение вашего самого крупного броненосца?
— Шестьдесят тысяч тонн, сэр, — наугад ответил Орель.
Этот непредвиденный ответ, словно неожиданный удар, вывел полковника из состояния равновесия, и Орель спросил у майора, чем же ему не нравится всеобщее избирательное право.
— Бедный мой Орель! Разве вы сами не понимаете, что это одна из наиболее экстравагантных идей, когда-либо возникавших в сознании человечества? Поверьте, через тысячу лет наш политический режим будет повсеместно признан более чудовищным, нежели рабство. Один избирательный бюллетень на человека, кем бы и каким бы ни был этот человек! Неужели вы заплатите одну и ту же цену за отборного иноходца и за жалкую клячу?
— А вы помните, — прервал его Орель, — бессмертное изречение нашего Куртелина?[22] «Зачем мне отдавать двенадцать франков за зонтик, если я могу выпить кружку пива за шесть су?»
— Люди, уравненные в правах! — возбужденно продолжал майор. — А почему бы не уравнять их в храбрости или в содержании желудочного сока, пока они еще живы?
Орель просто обожал страстные и забавные рассуждения майора и, желая подлить масла в огонь, заметил, что ему непонятно, как это можно отказать какому-либо народу в праве выбирать своих руководителей.
— Проверять их, Орель, да! Но выбирать — никогда! Аристократию не избирают: либо она есть, либо ее нет, верно? Заяви я, что хочу избрать главнокомандующего или начальника госпиталя Святого Ги, меня немедленно посадят за решетку. Но если я желаю иметь голос на выборах канцлера казначейства[23] или первого лорда Адмиралтейства[24], то тогда я считаюсь добропорядочным гражданином.
— Это не вполне точно, майор, министров не избирают. Заметьте, что, как и вы, я нахожу нашу политическую систему несовершенной. Но ведь несовершенны и все остальные дела человеческие. А кроме того, как говорится, худшая парламентская палата стоит куда дороже лучшей палатки.