Октаву и в голову не приходило, что он полюбил: мысль о любви внушала ему ужас. В этот день его душа, сама по себе возвышенная и сильная и еще более укрепленная страданиями и возвышенными помыслами, страшилась лишь одного: слишком легкомысленно осудить друга.
За весь вечер Октав ни разу не взглянул на Арманс, но не упустил ни одного ее движения. Едва войдя в гостиную, он начал с того, что проявил особое внимание к герцогине д'Анкр. Его необычайная почтительность возымела действие, внушив этой даме приятную уверенность, что наконец-то он проникся уважением к ее титулу.
— С тех пор, как у этого философа появилась надежда разбогатеть, он перешел в наш лагерь, — тихо сказала она г-же де Ларонз.
Октаву хотелось выяснить, как далеко заходит злоба этой женщины: убедиться в ее душевной испорченности значило бы до некоторой степени поверить в чистосердечие м-ль Зоиловой. Он обнаружил, что одна лишь ненависть способна влить каплю жизни в иссохшее сердце г-жи д'Анкр, меж тем как все благородное и великодушное ей глубоко чуждо. Казалось, она хотела отомстить всему свету за это свое свойство. Только низменные и нечистые чувства — облеченные, разумеется, в изящную форму — зажигали огнем маленькие глазки герцогини.
Октав начал уже тяготиться вниманием, с которым его слушали, как вдруг г-же де Бонниве понадобились шахматы. Этот маленький шедевр китайского искусства был привезен ей из Кантона аббатом Дюбуа[27]. Октав, воспользовавшись случаем отделаться от г-жи д'Анкр, попросил маркизу доверить ему ключ от бюро, где она, опасаясь неловкости слуг, хранила эти великолепные шахматы. Арманс в гостиной не было: незадолго до этого она вышла вместе со своей ближайшей подругой Мери де Терсан; если бы Октав не предложил своих услуг, отсутствие Арманс вызвало бы недовольство, и, вернувшись, она встретила бы мимолетный, сдержанный, но весьма недружелюбный взгляд. Арманс была бедна, ей едва минуло восемнадцать лет, а г-же де Бонниве перевалило за тридцать. Маркиза все еще была очень хороша собой, но и Арманс была красива.
Подруги стояли у камина в большом будуаре. Арманс хотела показать Мери портрет Байрона[28]: Филипс, английский художник, прислал ее тетке оттиск с этого портрета. Проходя по коридору мимо будуара, Октав отчетливо услышал следующие слова:
— Что поделать, он такой же, как все. Я считала, что у него необыкновенная душа, а он на себя не похож из-за этих двух миллионов.
Тон, каким были сказаны столь лестные слова «необыкновенная душа», поразил Октава, точно удар грома: он прирос к месту. Когда он двинулся дальше, шаги его были так легки, что их не уловил бы даже самый тонкий слух. Возвращаясь с шахматами, он на миг задержался возле будуара, потом, покраснев от собственной нескромности, вошел в гостиную. Подслушанные им слова ничего не означали в обществе, где зависть надевает любые личины, но искренний и чистосердечный тон, каким они были произнесены, продолжал звучать в его сердце. Зависть не может говорить таким тоном.
Передав маркизе шахматы, Октав отошел в сторону. Он уселся в углу возле столика, за которым играли в вист, и воображение раз двадцать повторило ему звук только что услышанных слов. Он долго был погружен в сладостную задумчивость, потом внезапно услышал голос Арманс. Октав еще не размышлял над тем, каким образом ему удастся вернуть себе утраченное уважение кузины; пока что он блаженно наслаждался тем, что его потерял. Когда он выбрался из угла, занятого молчаливыми игроками в вист, и подошел к группе гостей, окружавших г-жу де Бонниве, Арманс невольно обратила внимание на выражение его глаз: эти глаза останавливались на ней с тем усталым умилением, которое обычно появляется у людей после пережитого счастья и придает их взгляду особую медлительную томность.
Иной радости Октаву в этот вечер не довелось испытать: он не мог обменяться с Арманс ни единым словом. «Нелегко мне будет оправдать себя в ее глазах», — думал он, делая вид, что слушает тирады герцогини д'Анкр, которая, выйдя вместе с ним последней из гостиной, настояла на том, чтобы отвезти его домой. На улице было сухо и морозно. Ослепительно сияла луна. Октав приказал оседлать лошадь и проскакал несколько миль по новому бульвару. Возвращаясь домой около трех утра, он невольно и сам не зная почему проехал мимо окон особняка Бонниве.
Her glossy hair was cluster'd o'er a brow
Bright with intelligence, and fair and smooth;
Her eyebrow's shape was like the aerial bow,
Her cheek all purple with the beam of youth,
Mounting, of times, to a transparent glow,
As if her veins ran lightning...
«Don Juan», с. I.[29]
«Как доказать мадмуазель Зоиловой — но доказать делом, а не пустыми фразами, — что приятная надежда увидеть моего отца в четыре раза более богатым, чем сейчас, не окончательно вскружила мне голову?» Целые сутки Октав только и делал, что решал этот вопрос. Впервые в жизни он был захвачен чем-то исходящим не от рассудка.
Уже много лет Октав всегда отдавал себе отчет во всех своих чувствах и умел подчинить их тому, что находил разумным. Но теперь, ожидая встречи с м-ль Зоиловой, он проявлял такое нетерпение, на какое способен только двадцатилетний юноша. Ни секунды не сомневаясь в возможности поговорить наедине с девушкой, которую часто видел по два раза в день, он затруднялся только в выборе наиболее убедительных слов. «Ведь не могу же я, — размышлял Октав, — за одни сутки совершить поступок, достоверно доказывающий, что я выше тех мелких чувств, за которые она в глубине души меня осуждает. Поэтому я вправе сперва оправдаться на словах». И он действительно перебрал в уме немало слов, но одни казались ему слишком напыщенными, другие — слишком легковесными, чтобы опровергнуть столь серьезное обвинение. Октав так и не решил, что он скажет м-ль Зоиловой, но тут пробило одиннадцать часов, и он одним из первых явился в особняк Бонниве. Каково же было его изумление, когда он обнаружил, что хотя м-ль Зоилова несколько раз заговаривала с ним как будто самым обычным тоном, однако она не давала ему никакой возможности сказать ей хотя бы слово с глазу на глаз. Октав был сильно задет; вечер промелькнул с быстротой молнии.
На другой день его снова постигла неудача. Дни шли за днями, а ему по-прежнему не представлялось случая объясниться с Арманс. Он все время надеялся, что улучит минуту и скажет такие убедительные слова, которые обелят его честь, но надежда его не сбывалась, и при этом поведение м-ль Зоиловой оставалось как нельзя более непринужденным. Октав терял уважение и дружбу единственного существа, казавшегося ему достойным уважения и дружбы, терял потому, что ему приписывали чувства, прямо противоположные тем, которые он испытывал на деле. С одной стороны, все это было очень лестно, с другой — совершенно выводило его из себя. Октав только об этом и думал: ему потребовалось несколько дней, чтобы привыкнуть к новому положению. Он, прежде такой немногословный, теперь, сам того не замечая, много говорил, если только его могла услышать Арманс. Он нисколько не смущался тем, что речь его бывала порой неясна или сбивчива. К какой бы блестящей или влиятельной женщине ни обращался Октав, в действительности он говорил всегда с м-ль Зоиловой или для нее.
Это подлинное душевное смятение отвлекло его от черной меланхолии, излечило от привычки постоянно взвешивать счастье, которое выпадало ему на долю. Октав терял единственного своего друга, ему незаслуженно, как он считал, отказывали в уважении, но, хотя он и очень терзался, жизнь уже не внушала ему прежнего нестерпимого отвращения. Он говорил себе: «Кто на свете избежал клеветы? Чем суровее обращаются со мной сейчас, тем усерднее будут заглаживать несправедливость, когда наконец обнаружится истина».
Октав видел препятствия, стоявшие на его пути к счастью, но он видел также и счастье, или, вернее, конец тревоге, которая овладела всем его существом. Жизнь приобрела новую цель, он страстно хотел вновь завоевать расположение кузины, а это было нелегкой задачей. У Арманс был необычный характер. Она родилась на окраине России, неподалеку от кавказской границы, в Севастополе, где ее отец командовал полком. Под чарующей мягкостью м-ль Зоиловой скрывалась твердая воля, достойная того сурового края, где протекало ее детство. Ее мать, близкая родственница г-жи де Бонниве и г-жи де Маливер, находясь в Митаве при дворе Людовика XVIII[30], вышла замуж за русского полковника. Г-н Зоилов принадлежал к одному из знатнейших русских семейств, но его дед и отец имели несчастье связать свою судьбу с судьбою фаворитов, затем сосланных в Сибирь, и родовое их состояние быстро уменьшилось.
Мать Арманс умерла в 1811 году. Вскоре в сражении при Монмирайле[31] был убит и ее отец, генерал Зоилов. Г-жа де Бонниве, узнав, что у нее есть родственница, которая прозябает где-то в глухом русском городке, имея за душой лишь ренту в сто луидоров, немедленно выписала ее во Францию. Она называла Арманс своей племянницей и рассчитывала выдать ее замуж при некоторой денежной помощи двора: прадед Арманс по материнской линии имел голубую ленту[32]. Таким образом, м-ль Зоилова в свои восемнадцать лет уже перенесла немало тяжких испытаний. Быть может, именно поэтому мелкие житейские невзгоды как бы скользили по поверхности ее души, не оставляя никакого следа. Порою глаза ее говорили о способности к глубокому чувству, но стоило посмотреть на нее — и становилось ясно, что ничто пошлое не сможет ее задеть. Эта полная безмятежность, которую было бы так лестно хоть на миг нарушить, сочеталась у Арманс с тонким умом и внушала такое уважение, каким редко удостаиваются девушки ее лет.