Молодой Джолион, грустный, вышел из больницы и отправился к отцу, размышляя о том, что эта смерть разобьёт семью Форсайтов. Удар скользнул мимо выставленной ими преграды и врезался в самую сердцевину дерева. На взгляд посторонних, оно ещё будет цвести, как и прежде, будет горделиво возвышаться напоказ всему Лондону, но ствол его уже мёртв, он сожжён той же молнией, что сразила Босини. И на месте этого дерева теперь поднимутся только побеги – новые стражи чувства собственности.
«Славная форсайтская чаща! – думал молодой Джолион. – Мачтовый лес нашей страны!»
Что же касается причин смерти, его семья, конечно, будет упорно опровергать столь предосудительную версию о самоубийстве. Они истолкуют все как несчастный случай, как перст судьбы. Втайне даже сочтут это вмешательством провидения, возмездием – разве Босини не посягнул на их самое бесценное достояние, на карман и на семейный очаг? И будут говорить о «несчастном случае с молодым Босини», а может быть, не будут говорить совсем – обойти молчанием лучше!
Сам же он придавал очень мало значения рассказу кучера. Человек, так страстно влюблённый, не станет совершать самоубийство из-за нужды в деньгах: Босини не принадлежал к тому сорту людей, которые могут близко принимать к сердцу финансовый кризис. И молодой Джолион тоже отверг версию о самоубийстве – мёртвое лицо слишком ясно стояло у него перед глазами. Ушёл в самый разгар своего лета! И мысль, что несчастный случай унёс Босини в ту минуту, когда страсть его смела все преграды на своём пути, показалась молодому Джолиону ещё более горькой.
Потом перед мысленным взором его выросло жилище Сомса, такое, каким оно стало сейчас, каким останется навсегда. Вспышка молнии озарила ярким, страшным светом обнажённые кости и зияющие между ними провалы, ткань, прикрывавшая их раньше, исчезла…
Когда сын вошёл в столовую на Стэнхоп-Гейт, старый Джолион был там один. Он сидел в большом кресле, бледный, измученный. И глаза его, блуждавшие по стенам, по натюрмортам, по шедевру «Голландские рыбачьи лодки на закате», словно пропускали мимо себя всю его жизнь с её надеждами, удачами, победами.
– А, Джо! – сказал он. – Это ты? Я сказал бедняжке Джун. Но это ещё не все. Ты пойдёшь к Сомсу? Ей не на кого пенять, кроме себя; но как подумаешь, что она сидит там, в четырех стенах, одна как перст!
И, подняв свою худую, жилистую руку, он стиснул её в кулак.
Оставив Джемса и старого Джолиона в мертвецкой, Сомс пошёл бесцельно бродить по улицам.
Трагическая гибель Босини совершенно изменила положение вещей. У Сомса уже не было того чувства, что малейшее промедление может оказаться роковым, и вряд ли теперь до конца следствия он рискнул бы рассказать кому-нибудь о бегстве жены.
В то утро Сомс встал рано, ещё до прихода почтальона, сам вынул из ящика первую почту и, хотя от Ирэн письма не было, сказал Билсон, что миссис Форсайт уехала на море; он сам, может быть, тоже поедет туда в субботу и останется до понедельника. Это давало ему передышку, давало время, чтобы перевернуть все в поисках Ирэн.
Но теперь, когда его дальнейшие шаги остановила смерть Босини – загадочная смерть, думать о которой все равно, что прижигать сердце раскалённым железом, все равно, что снимать с него громадную тяжесть, – теперь Сомс не знал, куда девать себя; и он бродил по улицам, всматриваясь в каждого встречного, терзаясь нескончаемой мукой.
И, блуждая по городу, он думал о том, кто уже кончил свои блуждания, кончил своё странствование и уже никогда больше не будет бродить около его дома.
Ещё днём он увидел сообщения, что труп опознан, и купил газету – посмотреть, что пишут. Заткнуть бы им рты. Сомс пошёл в Сити и долго совещался наедине с Боултером.
Возвращаясь в пятом часу домой, он встретил около Джобсона Джорджа Форсайта, который протянул ему вечернюю газету со словами:
– Читал про беднягу «пирата»?
Сомс бесстрастно ответил:
– Да.
Джордж уставился на него. Он никогда не любил Сомса, а сейчас считал его виновником гибели Босини. Сомс погубил его, погубил той выходкой собственника, которая вселила безумие в «пирата».
«Бедняга так бесновался от ревности, – думал Джордж, – так бесновался от желания отомстить, что не заметил омнибуса в этой тьме кромешной».
Сомс погубил его. И этот приговор можно было прочесть в глазах Джорджа.
– Пишут о самоубийстве, – сказал он наконец. – Но этот номер не пройдёт.
Сомс покачал головой.
– Несчастный случай, – пробормотал он.
Смяв в кулаке газету, Джордж сунул её в карман. Он не мог удержаться от последнего щелчка.
– Гм! Ну, как дома – рай земной? Маленьких Сомсиков ещё не предвидится?
С лицом белым, как ступеньки лестницы у Джобсона, ощерив зубы, словно собираясь зарычать, Сомс рванулся вперёд и исчез.
Первое, что он увидел дома, отперев дверь своим ключом, был отделанный золотом зонтик жены, лежавший на сундучке. Сбросив меховое пальто, Сомс кинулся в гостиную.
Шторы были уже спущены, в камине пылали кедровые поленья, и он увидел Ирэн на её обычном месте в уголке дивана. Он тихо притворил дверь и подошёл к ней. Она не шелохнулась и как будто не заметила его.
– Ты вернулась? – сказал Сомс. – Почему же ты сидишь в темноте?
Тут он разглядел её лицо – такое бледное и застывшее, словно кровь остановилась у неё в жилах; глаза, большие, испуганные, как глаза совы, казались огромными.
В серой меховой шубке, забившись в угол дивана, она напоминала чем-то сову, комком серых перьев прижавшуюся к прутьям клетки. Её тело, словно надломленное, потеряло свою гибкость и стройность, как будто исчезло то, ради чего стоило быть прекрасной, гибкой и стройной.
– Так ты вернулась? – повторил Сомс.
Ирэн не взглянула на него, не сказала ни слова; блики огня играли на её неподвижной фигуре.
Вдруг она встрепенулась, но Сомс не дал ей встать; и только в эту минуту он понял все.
Она вернулась, как возвращается к себе в логовище смертельно раненное животное, не понимая, что делает, не зная, куда деваться. Одного взгляда на её закутанную в серый мех фигуру было достаточно Сомсу.
В эту минуту он понял, что Босини был её любовником; понял, что она уже знает о его смерти, – может быть, так же как и он, купила газету и прочла её где-нибудь на углу, где гулял ветер.
Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: «Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!»
И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идёт, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, – поднимается и идёт во мрак и холод, даже не вспомнив о нём, даже не заметив его.
Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:
– Нет! Нет! Не уходи!
И, отвернувшись, сел на своё обычное место по другую сторону камина.
Так они сидели молча.
И Сомс думал: «Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?»
Он снова взглянул на неё, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил её, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.
Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.
Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.
Голодная кошка тёрлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: «Страдание! Когда оно кончится, это страдание?»
У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: «Я здесь хозяин!» И Сомс прошёл дальше.
Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц нёсся перезвон колоколов, «практиковавшихся» в ожидании пришествия Христа, – звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: «Разведись с ней, выгони её из дому! Она забыла тебя! Забудь её и ты!»
Если б только он мог внять внутреннему голосу: «Отпусти её, она много страдала!»
Если б только он мог внять желанию: «Сделай её своей рабой, она в твоей власти!»
Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: «Не все ли равно!» Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.