Мысли о Хлое вот уже несколько недель вызывали у него чувство некоторой неловкости. Он не виделся с ней с того вечера в «Бельведере», но что он мог поделать? По всей очевидности, написать или позвонить, но каждый день, который он пропускал, только усложнял задачу. Не следовало ей вести себя так… так собственнически. «Она-то, сколько я ее знаю, ходит в театры и рестораны со всеми сущими мужчинами, и не мне жаловаться, но если я один разок веду куда-то девушку, она заставляет меня чувствовать, будто я ее предаю. Почему предатель всегда я? Почему я ее должник, если я предложил ей все, а она от всего отказалась? Ох уж эта извечная уверенность женщины в собственной непогрешимости и своем праве на особую преданность!»
Что, если он снова предложит ей руку и сердце? Она ему откажет. Ладно, тогда он скажет: «Прости-прощай». Нет, черт побери, ничего такого он не скажет – такое говорят только в пьесах Уилсона Келли. Но он скажет, мол, им, наверное, лучше перестать встречаться, что для них обоих будет лучше, если… Нет, в том-то и беда, что не для обоих. Чем больше мужчин за ней ухаживают, тем лучше для нее, они ведь дарят ей подарки, назначают свидания, на которые она приходит или не приходит. Для нее – сплошные удовольствия, а для мужчин что? Ладно, тогда он скажет, что будет счастливее. «Так нельзя. Я так дальше не могу». (Опять Уилсон Келли.)
Он постарался вообразить себе сцену и понял, что удержать один горестный взгляд, одно ничего не значащее обещание в глазах Хлои его удержат. Нет, черт побери, не удержат. Возможно, раньше удержали бы, но не теперь – антисептик делал свое. Любовные слова, любовные взоры, все эти «дорогой», бросаемые бездумно, пусть и очаровательным голоском… Какое облегчение от них оторваться – с Джилл, которая никого не назовет «дорогой», если не будет этого подразумевать. И с появлением на сцене Джилл Барнаби вдруг поймал себя на поразительной мысли. Что, если Хлоя наконец согласится?! «Боже ты мой, такого я никогда не допускал!»
На самом деле он никогда не видел себя мужем Хлои, только влюбленным, тщетно старающимся ее завоевать. Теперь он понял, что даже если она согласится, он никогда на ней не женится. Брак с Хлоей станет нескончаемой мукой ревности и разочарований. Жизнь в шелковой паутине улещиваний и обещаний, отговорок и лжи, паутине женских уловок, из которой ему никогда не выпутаться, – это не жизнь для мужчины. Нездоровая, тепличная, разъедающая душу жизнь.
Допив чай, он раскурил трубку и пошел в кабинет к Стейнеру.
– Вы к мистеру Стейнеру? – спросила Джилл. – Его нет на месте.
– Знаю. Я потому и пришел. Мне просто захотелось на вас посмотреть.
– Зачем? На что я похожа?
– Такая здоровая. Такая свежая. Такая… Такая… такая… не подберу слова. Надо заглянуть в мой «Еще вопросы есть». Извините.
Он вышел.
Вынув пудреницу, Джилл посмотрелась в зеркальце. И покачала головой. «Он сумасшедший, – сказала она себе, – но он мне нравится. О нем приятно думать». И, печатая письмо, стала думать о нем.
Вот так Барнаби не позвонил Хлое и в воскресенье повел Джилл в зоопарк.
Утверждая, что с десяти лет не бывал в зоопарке, Барнаби несколько погрешил против истины, но в оправдание мог бы сослаться, что в каком-то смысле это относится ко всем нам, поскольку зоопарк каждого из нас, сколько бы ни было нам лет, превращает в ребенка. Невозможно безучастно и свысока взирать на бегемота. Без приглашения за его утренним купанием наблюдали млад и стар, и все они смотрели с удивлением, которое только росло, и у всех на уме было одно: как может существовать на свете нечто столь уродливое? Но никто не мог ни пренебрежительно фыркать, ни упиваться собственным превосходством. Бегемот никому не соперник. Ребенок и взрослый при виде его испытывают только одно – изумление.
– Ну? – спросил Барнаби.
– Ну, я, конечно, знала, какой он. Видела на картинках.
– Но в глубине души не верили, что это правда. А теперь знаете, что так и есть.
Джилл молчала, пока они шли прочь от вольера, потом вдруг сказала:
– Вы в эволюции что-нибудь смыслите?
– Достаточно, чтобы объяснить ребенку, который ничего о ней не знает. Как и многие. Но, боюсь, вас это не устроит.
– Мы ведь произошли от обезьян, так? А обезьяны от других животных, и так далее, и так далее, до… до первых признаков животного мира…
– Кажется, морских червей. Так они, кажется, называются, но не поручусь.
– Да. Откуда бы там ни взялись морские черви.
– Это можно счесть великой тайной бытия. Как все началось. Надеюсь, вас это не слишком тревожит?
– Нет, я просто задумалась… о таких созданиях, как бегемот. Они уже остановились или еще развиваются во что-то другое?
– Скорее всего в толстосумов из Сити. Но понимаю, о чем вы. Вы о том, почему только одному бедолаге удалось пробиться наверх?
Джилл рьяно закивала:
– Да! И есть еще кое-что… – Запнувшись, она добавила серьезно: – Все это очень интересно, правда?
«Дорогое ты, милое дитя», – подумал Барнаби, глядя на нее с улыбкой, а вслух сказал:
– С вами – да. Продолжайте.
– Предположим, только обезьяны оказались единственными – не важно, по какой причине, мы этого никогда не узнаем. Они все еще эволюционируют?
– Придется изучить проблему серьезнейшим образом. Вы хотите сказать, что все ступени развития от обезьяны до пилтдаунского человека, от пилтдаунского человека до пещерного человека, от пещерного человека до человека говорящего должны, так сказать, постоянно развиваться на каждом этапе?
– Не может же эволюция вдруг прекратиться, и не может же она идти только на высших ступенях.
– Погодите-ка. Давайте поконкретнее. Кстати, вон там жираф, и если он когда-нибудь достигнет половой зрелости, его прачке не позавидуешь.
– Могу разглядывать, пока слушаю, – отозвалась Джилл. – Продолжайте.
– Возьмем обезьяну в пятидесятитысячном году до нашей эры, которая в двадцатитысячном стала пещерным человеком, а в десятитысячном научилась говорить, за даты не поручусь, вероятно, их следует умножить на десять. Значит, существо, которое двадцать восемь тысяч лет назад было обезьяной, сегодня должно быть пещерным человеком. И если да, то где оно?
– Вот именно. И каков ответ?
– Помимо очевидного «Извините, мэм, это не я», на ум приходит только: эволюция, выживание сильнейших, и – как в таких случаях говорят – все это естественно в порядке вещей. Естественный отбор. Как только появился Человек, Природа уступила ему первенство, и ничего больше в Природе уже не происходит согласно ее законам.
– И все равно это не объясняет, почему бегемот не добился большего прежде, чем объявился человек.
– Наверное, он развился до бегемота, посмотрел на себя в зеркало и решил, что и так сойдет.
Совершенно неожиданно Джилл рассмеялась.
– Потому что я счастлива, – объяснила она с улыбкой, точно это единственный смех, который должен позволять себе человек разумный.
– Надеюсь, вы всегда будете счастливы, – серьезно отозвался Барнаби, – поскольку мне кажется, что пока счастья вам выпадало не слишком много. И надеюсь, будете вы счастливы или нет, вы всегда найдете чему посмеяться.
– Думаю, люди слишком легко смеются по самым глупым поводам.
– Благослови их за это Боже. Знаете, если чего-то не делаешь сам, это что-то не обязательно неправильно. Или глупо.
– Вы считаете меня очень молоденькой. Верно?
– И очень хорошенькой. Не забывайте этого, ведь это очень важно. Но я думаю, что вы пока не определились.
– С чем? – презрительно спросила Джилл. – Со средним возрастом?
– С юностью. С лично вашей юностью. С тем, кто и что вы есть. Теперь идемте в зал Аквариума и посмотрим, сколько старых знакомых удастся найти за стеклом.
Стейнера они нашли сразу. Он симпатично, по-доброму уставился на них из-за стекла.
– Преувеличение, конечно, – сказал Барнаби, – но определенно Стейнер. Стейнер, собирающийся разразиться чем-то важным и чуть-чуть побаивающийся – вдруг не получится. Как, на ваш взгляд?
Кивнув, Джилл рассмеялась, потом сказала серьезно:
– Но в жизни он выглядит лучше.
– Большие усилия прилагаешь, чтобы выглядеть получше рыбы, и иногда удается. Хотелось бы надеяться. – Они медленно пошли дальше. – С Маршаллом вы знакомы? Вот он – при бакенбардах и прочем. С классовым сознанием, но здравомыслящий. Теперь вы сами кого-нибудь найдите.
Мало-помалу она вошла во вкус игры.
– Смотрите, вон там! Совсем как садовник, который у нас когда-то работал! Он сломал ногу, и мне приходилось ему читать.
– А со сломанной ногой он читать не мог? – чуть удивленно спросил Барнаби.
– Он вообще читать не умел. То есть достаточно быстро, чтобы запомнить, о чем говорилось в начале фразы. Мы читали книгу, которая называлась «Морковка, или Мой маленький мальчик».
– Про морковку?
– Морковкой звали мальчика.
– Надеюсь, вы ясно дали это понять перед тем, как начали.