Едва ли что-либо могло произвести в доме такой же переполох. День, который должен был стать торжественным, оказался наполнен самой утомительной суетой; горничные растапливали камин, снимали чехлы, приносили простыни; мужчины в фартуках, никогда прежде не появлявшиеся в доме, двигали мебель; были приглашены столяры из деревни, чтобы внести и поставить «королевино ложе». Его спускали частями по парадной лестнице, и это продолжалось с перерывами до самого вечера: тяжелые спинки, изрезанные завитками в стиле рококо; обтянутые бархатом карнизы; крученые, с позолотой и бархатной обивкой колонны, служащие подпорками для балдахина; перекладины неполированного дерева, не предназначенные для глаза и выполняющие невидимые конструктивные функции под прикрытием драпировок; плюмажи из раскрашенных перьев, торчащие из вызолоченных страусовых яиц, которые осеняли сверху балдахин; и, наконец, матрацы, каждый из которых, надрываясь, тащило по четыре человека. Лорду Марчмейну словно придавала силы вся эта сумятица, порожденная его капризом; он сидел у огня, наблюдая за происходящим, а мы стояли перед ним полукругом – Кара, Корделия, Джулия и я – и беседовали с ним.
Краска снова появилась у него на лице, и в глазах опять загорелся свет.
– Брайдсхед и его жена обедали со мной в Риме, – рассказывал он. – Поскольку мы здесь в узком семейном кругу, – и его взгляд иронически скользнул с Кары на меня, – я могу говорить без обиняков. Я нахожу все это достойным сожаления. Ее прежний супруг был, насколько мне известно, моряком и, видимо, в связи с этим не отличался взыскательностью, но как мог мой сын в зрелом возрасте тридцати восьми лет, имея к своим услугам, если только Положение в Англии не изменилось самым коренным образом, весьма широкий выбор, остановить его на… э-э-э… видимо, я должен называть ее так, э-э-э… Берил… – И он красноречиво оборвал фразу.
Лорд Марчмейн не выказывал намерения куда-либо перебираться из холла, поэтому немного погодя мы придвинули стулья – те самые геральдические стулья с прямыми спинками, поскольку вся прочая обстановка здесь была чересчур массивной, – и расселись вокруг.
– Я едва ли по-настоящему встану на ноги до наступления лета, – сказал он. – И полагаюсь на вас четверых – вы будете меня развлекать.
В ту минуту мы были бессильны развеять воцарившееся уныние, наоборот, он держался среди нас бодрее всех.
– Расскажите, – предложил он, – как Брайдсхед познакомился со своей будущей супругой. Мы рассказали что знали.
– Спичечные коробки, – сказал он, – Спички. По-моему, она уже не способна родить.
Нам подали чай прямо к камину.
– В Италии, – рассказывал лорд Марчмейн, – никто не верит, что будет война. Считается, что все «устроится». Джулия, ты, как я полагаю, больше не имеешь доступа к политическим новостям? Кара вот у нас, по счастью, британская подданная. Это обстоятельство она, как правило, не склонна афишировать, но оно еще, может быть, окажется кстати. Официально она именуется миссис Хикс, не правда ли, дорогая? О Хиксе мы знать ничего не знаем, но будем ему очень обязаны, если дело дойдет до войны. А вы, – перенес он огонь на меня, – вы, я не сомневаюсь, станете штатным рисовальщиком?
– Нет. Я как раз сейчас веду переговоры о месте офицера Специального запаса.
– О, напрасно, напрасно. Вам непременно надо быть рисовальщиком. В Прошлую войну у меня был один при эскадроне, несколько недель – пока мы не вышли на передовую.
Эта язвительность в нем была новостью. Я всегда ощущал под пластом его учтивых манер каменный костяк недоброжелательства, теперь же он проступил, как нос, лоб, подбородок и скулы на его обтянутом кожей лице.
«Королевино ложе» было готово только с наступлением темноты, и мы отправились посмотреть на него, возглавляемые лордом Марчмейном, который теперь вполне бодро шагал через анфиладу комнат.
– Поздравляю. Все выглядит великолепно. Уилкокс, помнится, я видел когда-то серебряный кувшин с тазом – они, по-моему, стояли в комнате, которую мы зовем Кардинальской гардеробной; что, если поставить их вот на этой консоли? Теперь можете прислать ко мне Плендера и Гастона, а багаж подождет до завтра, достаточно только дорожного несессера и моих ночных вещей. Плендер знает. Если вы теперь оставите меня с Плендером и Гастоном, я лягу. Увидимся позднее; вы будете ужинать здесь со мною и заботиться о том, чтобы я не скучал.
Мы направились к двери, но он окликнул меня.
– Живописное ложе, правда?
– Да, очень.
– Не хотите нарисовать? И озаглавить: «На смертном одре»?
– Да, – подтвердила Кара, – он вернулся домой умирать.
– Но ведь днем, когда вы только приехали, он так уверенно говорил, что к весне поправится.
– Это потому, что ему было очень худо. В полном рассудке он сознает, что умирает, и мирится с этим. Его болезнь идет со спадами и подъемами; один день, иногда даже несколько дней подряд он бодр и оживлен, и тогда он готов к смерти, потом ему становится худо, и тогда он боится. Не знаю, как получится дальше, когда ему будет становиться все хуже и хуже. Это покажет время. Римские доктора не дают ему и года. Завтра, по-моему, должен приехать кто-то из Лондона, от него мы узнаем больше.
– Но что с ним?
– Сердце. Какое-то ученое слово у него на сердце. Он умирает от ученого слова.
Вечером лорд Марчмейн был в отличном расположении духа; комната приобрела хогартовский вид – у гротескного «китайского» камина стоял стол, накрытый на четыре персоны, а на кровати, утопая в подушках, полулежал хозяин, попивая шампанское, отведывая, расхваливая и отставляя многочисленные кушанья, приготовленные по случаю его возвращения домой. В честь такого события Уилкокс выставил на стол золотой сервиз, который на моей памяти никогда не употреблялся; и это золото, и зеркала в золоченых рамах, и резьба по дереву, и пышные драпировки огромной кровати, и богдыханский халат Джулии вместе создавали впечатление рождественской пантомимы, какой-то пещеры Аладдина.
Только под самый конец, когда мы уже собрались уходить, бодрость оставила его.
– Я не усну, – ворчливо сказал он. – Кто будет сидеть со мной? Кара, carissima, ты совсем без сил. Ты, Корделия, не останешься ли пободрствовать часок в этой Гефсимании?
Наутро я справился у нее, как прошла ночь.
– Он заснул почти сразу же. В два я зашла к нему развести огонь; свет горел, но он опять спал. Очевидно, он просыпался и зажег лампу; для этого ему надо было встать с постели. Я думаю, что он боится темноты.
Естественно получилось, что Корделия с ее лазаретным опытом взяла на себя уход за отцом. Доктора, осматривавшие в тот день лорда Марчмейна, по собственному почину обращались со своими указаниями к ней.
– Пока ему не станет хуже, – объявила она, – я и камердинер управимся сами. Без нужды не будем приглашать в дом сиделок.
На этой стадии болезни докторам нечего было рекомендовать, кроме покоя и болеутоляющих на случай приступа.
– Сколько это продлится?
– Леди Корделия, я знаю людей, благополучно доживших до весьма преклонного возраста, которым доктора тридцать лет назад отводили не больше недели. Медицина научила меня одному: никогда не пророчествовать.
Чтобы сказать ей это, оба эскулапа проделали долгий путь из Лондона в Брайдсхед; здесь их ждал местный врач, получивший те же указания, но в терминах сугубо профессиональных.
Вечером лорд Марчмейн вернулся к разговору о своей новой невестке; собственно, он держал ее в уме весь день, нет-нет да и роняя какой-нибудь язвительный намек; но теперь, откинувшись на подушки, он разговорился о ней прямо.
– Я не был прежде особенно заражен домашним идолопоклонством, – рассуждал он, – однако признаюсь, мысль, что место, некогда принадлежавшее в этом доме моей матери, должна занять… э-э-э… Берил, вызывает у меня содрогание. Почему эта гротескная чета должна доживать здесь свой век в бездетности, на погибель роду и дому? Не скрою от вас, Берил мне решительно антипатична.
Может быть, причина в том, что наше знакомство состоялось именно в Риме. Кто знает, не было бы все иначе в каком-нибудь другом месте? Хотя не представляю себе, где бы я мог с ней встретиться и не испытать неприязни? Мы обедали у Раньери – это тихий, маленький ресторанчик, где я бываю уже много лет, – вы, без сомнения, знаете его. Берил заняла собою всю залу. Угощал, разумеется, я, хотя послушать, как Берил пичкала моего сына, и можно было подумать как раз наоборот. Брайдсхед с детства страдает склонностью к обжорству; жена, которая заботится о его благе, должна была бы ограничивать его. Впрочем, это неважно.
Она, без сомнении, слышала обо мне как о человеке, ведущем беспутную жизнь. Ее обращение со мною я не могу назвать иначе, как игривым. Старый греховодник – вот кем я был в ее глазах. Вероятно, ей приходилось иметь дело со старыми гуляками-адмиралами, и она знает, как с ними ладить… Никогда бы не смог воспроизвести ее манеру разговора. Приведу только один пример.