Вдруг я оказался посреди публики перед фасадом большого освещенного отеля. Все в нарядных платьях. Мы толпились перед входом. Однако я уже стоял в жалком гостиничном номере жалкого провинциального отеля. Я чувствовал, что на мне надет фрак, а за плечами висит тяжелый рюкзак с пристегнутым пледом, столовым набором и сложенной палаткой. Вокруг меня были люди, они теснили меня и ласково прижимали к стене. Напротив окна — разбитое стекло заклеено было бумагой, — стояла расправленная кровать. Вокруг этой кровати и на ней сидела другая группа людей, увлеченная легкой бессодержательной беседой, но и сговаривающаяся о чем-то. Среди этих незнакомых мне людей я увидел свою давнюю возлюбленную, фрейлейн Мари. Возлюбленную? О нет! Много больше! Фрейлейн Мари была призрачным видением моих отроческих лет, над которым не властно было ни слово, ни откровенное желание, ни приземленная мысль; видением, при явлении которого сгибались колени, пред возвышенным светом которого потрясенный взгляд опускался долу. После бесконечно долгого времени я вновь видел фрейлейн Мари, чье присутствие лишь для меня несло болезненное очарование и лишь меня лишало дара речи либо вызывало смущенный лепет рутинных фраз, от которого все пламя ада приливало к щекам. О невыносимое мучение, выраставшее из таких фраз, как, например «Хорошо вы сегодня провели время?»! О болезненное сосуществование в тогдашнем ужасном, ложном положении, полном тщеславия и самолюбия! Как только я увидел во сне фрейлейн Мари, — вновь охватило меня это несчастие, будто ладонью сжимавшее горло, эта немота; но я уже не восхищался ею, не находил ее красивой, я больше не любил ее. И все же! Как странно!
В этом сне осуществлялась тщеславная, навязанная учебниками истории детская мечта. Расставание с любимой, о это расставание! (В типографской копии добавлено: Вот удивятся теперь те, кто считают меня антимилитаристом!)
Я подошел к фрейлейн Мари, запинаясь, с таким привычным для меня страхом. Участливо окружившие меня люди пытались меня удержать. Но какая-то сила подталкивала меня. Другие группки вокруг той кровати тотчас враждебно насторожились. Я подошел к фрейлейн Мари и сказал, вероятно, сдавленным голосом: «Фрейлейн Мари, хорошо вы сегодня провели время?» Я не получил почти никакого ответа, или уловил только короткое «Спасибо». Фрейлейн Мари была одета в голубой, очень необычный халат, ее волосы были растрепаны, как в скрытно-таинственные утренние часы женщины, ее щеки были — от определенного домашнего ухода — циничного цвета всех обывательниц, у которых в таких красивых глазах и вокруг губ витает почти старушечья беззастенчивость мимо скользящего взгляда.
Я сразу угадал, что фрейлейн Мари меня ненавидела! Почему же она меня ненавидела? Разве я не любил ее всеми робкими силами своей бегством спасающейся души? Так сильно любил, что с илиадовскими (типографская копия: героическими) усилиями боролся со своим обморочным языком, чтобы пролепетать хоть маленькую фразку! Был ли у нее когда-нибудь мужчина, столь высоко воспарявший в небеса, как я? Все так страстно ее хотели, я же убил бы себя при первом желании увидеть ее ногу обнаженной! Я уходил, одухотворяя свою страсть!
И почему она меня ненавидела, болтая в моем присутствии с таким равнодушием?
Разве не было в ней доброго чувства ко мне за ту, впрочем, по-детски излившуюся нежность, с которой я хотел однажды ночью, втайне от нее, все-таки коснуться ее виска?
Нет, она сидела на этой неопрятной кровати, где спал до нее какой-нибудь коммивояжер или скототорговец, в голубом неглиже, обличавшем ее способность плохо обращаться со служанками; так сидела та, парящая когда-то над землей, в чью смертность плачущее от умиления сердце едва способно было поверить; так сидела она теперь здесь, божество неряшливости, со складкой у рта и спустившимся чулком, воплощенное безразличие саморазрушения уже несвежей, обиженной кокетки со всеми ее ужимками.
Она ненавидела меня, который из всех ее любовников меньше всего причинил ей страданий, который пришел теперь, чтобы с нею проститься.
Но моя совесть грезила вместе со мной. И я все лучше осознавал себя, и словно в ушах у меня прошелестела эта фраза: «Ты ведь ее покинул! Ты ведь ее покинул!» — «Но я никогда с нею и не был, — защищался я. — Я только фантазировал ночи напролет. На улице я всегда обходил ее сторонкой, я ничего ей не говорил, кроме глупых банальностей. Мог ли я оставить то, что никогда мне не принадлежало? Я ведь совсем не знал в те годы то, что она (в типографской копии от руки добавлено: об этом) знала…»
«Ты ее покинул», — прошуршало опять. И я понимал теперь, что она ненавидела меня ненавистью покинутой, и лишь потому надела это неприятное, отталкивающее голубое неглиже.
Я был до безумия смущен — ведь против пустоты мы беспомощнее, чем против ненависти, на которую не отвечаем. Моя любимая разговаривала со своими друзьями, не удостаивая меня взглядом, ни разу не взглянула на меня, а только сквозь меня.
Другие вокруг нее тоже начали что-то громко говорить. Все они, казалось, принадлежали к маленькому обществу (типографская копия: общине) заговорщиков, чей заговор не имел, однако, иной цели, кроме как придать им достоинство и вес и получить возможность до конца жизни оставаться заговорщиками. Теперь, проснувшись, я пытаюсь предугадать те упреки, которые фрейлейн Мари могла бы бросить мне, возможно, в другом сновидении, к примеру: «Вы — такой же негодяй, как другие, только лживее, эгоистичнее и изощреннее. Поэтов, что дают нам твердые обещания, на которые плюют уже через пять лет, так же следует сажать за решетку, как брачных аферистов. Если б вы были Данте, я, возможно, стала бы Беатриче и умерла молодой. А это лучше и приятнее, чем возиться теперь с детьми и выглядеть так в этом голубом противном неаппетитном тряпье, которое выставляет напоказ мое семейное счастье».
Так сказала бы фрейлейн Мари в другом сне.
Может быть, она сказала бы только: «Вы склонны к идеальному». Но в этом сне она ничего мне не сказала. Теперь же я снова стоял среди людей, которые грустно до меня дотрагивались и опускали головы.
Я был уже не смущен, а несчастен, как после совершенного преступления. Моя любимая, чья голубизна становилась все злее, начала очень долго и громко смеяться. Внезапно она растянулась во весь рост на кровати. В отвратительной позе. Она лежала спиной кверху. Кто-то храпел. Даже мысленно я не хочу совершить кощунства. Своим храпом товарищ разбудил меня.
1912
С террасы доносятся громкие голоса взрослых. Звон разбитых стаканов. Скрип продавленных досок, утробный смех, шарканье насытившихся. Мы, дети, скучились внизу, в саду…
— Что нам для него сделать? — спрашивает Фриц.
— Театр, — отвечает брат Петера.
Завтра дневным поездом Петер прибудет в усадьбу, где его семья и мы, гости, проводим лето. То есть он провалился уже в первом классе гимназии. Его отец поехал в город его забрать.
Мне тоже было одиннадцать, я был не младше Петера. Учебный год я закончил не очень удачно, но меня перевели.
Предложение о театре не одобрили. Некоторые высмеивали Карла. Среди нас были и девочки, но на них не обращали внимания. Карл был смугл и мал ростом, волосы над пухлым лицом, которое он часто морщил, зачесаны на пробор. Видели, как он в одиночестве гримасничает перед зеркалом. Из любого разноцветного платка, попадавшегося ему в руки, он мастерил тюрбан или шапочку затейливого фасона и, с восторгом откинув голову, шествовал от зеркала к зеркалу. Однажды вечером он напугал весь дом. Когда все отправились ко сну, раздался грохот; люди выскочили из спален. Карл в разодранной рубашке, неестественно рыча, с горящей свечой в руке катился вниз по широкой лестнице. С трудом привели его в чувство. Он за последний зимний сезон часто бывал в театре, в том числе на «Разбойниках»[105]. Перед каждым спектаклем он драпировал столы скатертями, расставлял на них и зажигал столько свечей, сколько мог достать, и часами подражал монотонному пению священника. Когда он подрос, ему запретили эту игру.
Большинство из нас находит его смешным, но его это не волнует. Только со мной он бывает вместе, не обращая внимания на остальных.
Строили множество планов, как отпраздновать возвращение Петера. Малыш с практической жилкой советовал из ящика для сигар соорудить фотографический аппарат, читатель «Сказаний классической древности» Густава Шваба предлагал представить, надев доспехи и вооружившись мечами, битву троянцев с греками. Терраса прекрасно могла послужить троянской стеной.
Наконец договорились о пикнике в саду под открытым небом. Мы бросились в столовую взрослых, выпрашивая медную и никелированную посуду, забрали из чуланов и кладовок все лампы и фонари; сдвинув головы, обсуждали, как, вопреки запрету родителей, устроить фейерверк; все мы возбужденно подпрыгивали, бегали туда-сюда, безумствовали, задыхались.