— Ешь, бабуля, ешь на здоровье, я подержу тебе чашку.
Каждое воскресенье, утром, сделав все, что требовалось по дому, Петруся с ведром воды и гребешком влезала на печку и добрых полчаса мыла бабку и чесала ей волосы. Намочив тряпку, она с таким усердием мыла и терла ей лицо, что после этого несколько дней оно блестело, как будто его выточили из желтой кости и отполировали. На вымытые белые волосы Петруся надевала красный или черный бумажный чепец; если в субботу у нее выпадала свободная минутка, она пышно украшала его дешевой тесьмой или узеньким блестящим галуном, а потом, любуясь своей разряженной бабулей, с довольным видом мотала головой и, прищелкивая языком, повторяла:
— Вот как красиво! Ой, до чего же красиво!
Костлявое лицо старухи желтело из-под красных бантов или блестящего галуна, а незрячие глаза, казалось, сурово вглядывались в круглое, румяное, смеющееся лицо внучки.
— А галун-то ты где же взяла?
— Петр ездил в город, так я просила его купить.
— А деньги откуда у тебя?
— Еще с лета приберегла, когда в усадьбу ходила жать.
Старуха смолкла. В голосе внучки слышалась искренность. Однако через минуту она снова спрашивала:
— А никто не увивается за тобой?
Опустив глаза, девушка отвечала:
— Да увиваются. Я тебе, бабуля, еще в прошлое воскресенье говорила.
— Степан Дзюрдзя? — вопросительным тоном шептала старуха.
— Ну да!
— А еще кто?
— Да я же говорила! Михалек Ковальчук.
— Ага! Ну, это ничего... На то ты и девка, чтоб за тобой парни увивались. А галун ты у них не взяла и бус не брала, ни денег, ничего? Не брала?
— Не брала.
— Верно?
— Ей-богу.
— Ну, смотри. Помни: ты сирота и, кроме бога, некому за тебя заступиться, так ты сама не давайся в обиду, не то пропадешь, как вон капля воды в реке... Я-то уже ничего не вижу, да господь тебя видит и люди тоже видят. Помни, девка, не то грех тебе будет перед богом и стыд перед людьми. Любит тебя кто, пускай женится, а не хочет жениться, так чуть он станет приставать, ты его — раз, два, три — по морде! И все тут! Девушка — она должна быть, как стеклышко, вымытое в ключевой воде, вот как!
И долго еще старушка поучала свою внучку и так наставляла ее каждое воскресенье. Но однажды в воскресенье она повела другой разговор:
— Если ты кого полюбишь и захочешь, чтобы он на тебе женился, только скажи мне. Уж я найду средство... На то я твоя бабка и единственная на этом свете заступница, чтобы всякий час тебе помогать...
Петруся очень смутилась, однако полюбопытствовала:
— А какое это средство, бабуля?
Старуха стала тихонько рассказывать:
— Средства есть всякие. Можно нетопыря закопать в муравейник, а как муравьи его совсем обглодают, взять одну косточку: есть у него такая; можно и зелье одно поискать, зовется оно загардушка, а корешки у него, будто рука в руке... Можно и другое зелье...
Говорила старуха с превеликой серьезностью и с оттенком таинственности; она могла бы сказать и гораздо больше, если бы Петруся не дернула ее за передник. При этом она смущенно и радостно засмеялась.
— Хватит, бабуля, — шепнула она, — хватит. Ничего этого мне не нужно, ни нетопыря, ни загардушки, ни другого зелья мне не нужно. Он и так женится на мне.
Старуха, видимо, встревожилась и насторожилась.
— Это кто же? — спросила она.
— Да Михалек.
— Ковальчук?
— Ну да.
Бабка одобрительно кивнула головой.
— Добро, — сказала она, — добро, отчего же? Хатку да полоску земли отец с матерью ему оставили. Да еще и ремесло у него есть... Ай-ай!.. Вот бы хорошо-то! Кабы только женился!
— Ой, ой! — торжествующе зазвенела Петруся. — Ей-богу, женится! Он сам говорил мне, да и не раз, а сто раз...
Рассказывая об этом, Петруся вся просияла. Из ее веселых, почти детских глаз брызнул сноп света, из-за алых губ зубы блеснули, как жемчуг. Огромная, безмятежная радость наполняла все ее существо; она не могла усидеть на месте, соскочила с печки и закружилась по хате, распевая во все горло:
У меня есть нареченный,
Это вся моя семья,
Как приедет ко мне в гости,
Так и счастье у меня.
Горница была пуста: утром, как водится в воскресные дни, Петр с женой отправились в костел, а мальчики играли на улице с другими деревенскими ребятишками. В песенке Петруси была и вторая строфа, и третья, и четвертая, и девушка пропела все, волчком кружась по хате, вытирая мокрой тряпкой стол, присматривая за варевом, стоявшим в печке, и загоняя в темное подпечье кур, вылезших на середину горницы. Наконец, Петруся замолкла, затихло кудахтанье кур и хрюканье поросенка, обиженного тем, что его вытолкали в сени, и тогда с печки послышался голос Аксены:
— Петруся!
— Чего?
— Поди-ка сюда!
Девушка вскочила на топчан, стоявший у печки, и спросила:
— Ты что, бабуля?
— А вот что: Михалу пошел уже двадцать первый годок.
— Ну да, — подтвердила Петруся.
— То-то и беда. Как же он женится на тебе, когда ему нужно идти в солдаты?
Замечание бабки ужаснуло Петрусю.
— Не может того быть! — крикнула она.
Старуха покачала головой.
— Ой, горькая ты сиротинка! А ты и не знала про это?
Откуда ей было знать про какую-то военную службу? Она никогда и не слыхивала, что есть такая на свете. И милый не говорил ей ни разу, что пойдет в солдаты, хотя сам непременно должен был это знать; но известно: парень молодой, полюбил девушку и, когда обнимался с ней да шептался у плетня, не думал о будущем. Аксена за свою долгую жизнь многое испытала и знала, что делается на свете. Сколько раз уже, сколько раз она видала парней, которых забирали в солдаты,— ох, нескоро, нескоро они возвращались, а иные, вот как ее родной сын, и вовсе не приходили домой. Такого станет какая-нибудь девушка дожидаться, да так и останется в вековухах: даже если он и возвратится со службы, то с другим сердцем, с другой думкой. А той, что обвенчается раньше, чем ему забреют лоб, приходится еще хуже: солдатке-то уж такое житье, что не дай бог никому! Все это и многое еще Аксена долго шептала на ухо девушке; наконец, Петруся закрыла лицо руками и горько расплакалась.
— Ну, полно, — начала уговаривать ее бабка, — а ты иди за Степана Дзюрдзю. И этот ведь на тебя заглядывается, а хозяин он богатый. Сладкое тебе будет у него житье.
Девушка затопала по топчану босыми ногами.
— Нипочем! — крикнула она. — Пусть хоть не знаю что, а женой Степана я не буду.
— Отчего же? Он хозяин, да и молодой еще, и рослый, как дуб, и братья у него богатые.
Петруся не открывала лица и, ожесточенно мотая головой, нетерпеливо повторяла одно и то же:
— Нипочем! Не пойду за него! Не пойду! Не пойду!
Наконец, на настойчивые расспросы бабки она объяснила причину своего отказа. Вернее сказать, две причины.
— Гадок он мне и уж больно горяч. Бить будет!
Против этого Аксена не могла сказать ни слова.
Степана Дзюрдзю она знала издавна, знала и то, что он и вправду был гневлив, буен, охотник до ссор и драки. С молодых лет им владели сильные и бурные страсти, отражавшиеся в мрачно горевших глазах, в быстрых, порывистых движениях и резком, хрипловатом голосе. Степан был трудолюбив, разумен в советах и речах, очень редко напивался, слыл хорошим хозяином и не имел ни гроша долгу, однако в деревне не пользовался уважением и доверием: его самодурство, грубая брань и тяжелый кулак, который он часто пускал в ход, отталкивали от него всех, а девушек до того страшили, что они просто бегали от него. Уже несколько раз он засылал сватов в разные хаты, но сватовства его нигде не принимали. Девушки, заливаясь слезами, кричали в голос:
— Бить будет! Еще когда-нибудь убьет!
И бросались в ноги родителям, умоляя не выдавать их за этого ирода. Наконец, Степан объявил, что не нуждается в этих дурах и пошлет сватов в другую деревню, но к тому времени в хате его двоюродного брата Петра подросла Петруся — и Степан даже смотреть не стал на других девок. Зато на Петрусю он не мог наглядеться и все ходил и ходил в братнину хату. Придет, бывало, и без всякой надобности просидит на лавке и час и два. Иной раз пахать нужно, или косить, или молотить, а он сидит и глаз не сводит с девушки, смотрит, как она хлопочет и бегает вприпрыжку, слушает ее песни, и сердитое лицо его вдруг делается до того мягким, что, кажется, впору его на хлеб мазать, как масло. Петру он уже раз сказал:
— Бедная она или не бедная, а сватов я к ней пошлю...
— Приблуда... — заметил Петр.
— Пускай приблуда, а сватов я пошлю, только бы мне увидеть, что я ей хоть сколько-нибудь люб.
Но в сердце Петруси не было и следа любви к нему. Как Степан на нее, так она наглядеться не могла на Михалека Ковальчука, и теперь так же, как другие девушки, со слезами говорила бабке:
— Не хочу! Нипочем не пойду! Бить будет! Еще когда-нибудь убьет!