— Ну, ну, — говорит Бьяртур серьезно. — Не фокусничать! Разве я кружусь и лаю? Или тыкаюсь носом в землю? Разве я балуюсь или подстерегаю кого-нибудь? Нет, такими фокусами я бы не добился самостоятельности. Восемнадцать лет я работал в Утиредсмири — на старосту, на поэтессу, на Ингольва Арнарсона Йоунссона, которого, говорят, теперь послали в Данию. Думаешь, это я для собственного удовольствия бродил по южной стороне пустоши и лазил по горам, разыскивая хозяйских овец в зимнюю стужу? А однажды ночью мне пришлось зарыться в сугроб. И не этим добрым людям я обязан тем, что на следующее утро выполз из снега живым.
Тут собака успокоилась, уселась на землю и стала выбирать блох.
— Всякий скажет, что я работал не покладая рук. Вот почему я в срок заплатил первый взнос за этот клочок земли — утром на пасху, как было договорено. Теперь у меня есть двадцать пять овец, нестриженых и суягных. Многие начинали с меньшего, чем я, а еще больше таких, которые всю жизнь остаются в кабале и никогда не заведут себе отару. Мой отец жил до восьмидесяти лет и никак не мог разделаться с долгом в двести крон, которые в молодости получил от прихода на лечение.
Собака взглянула на него с сомнением, будто не совсем доверяя его словам, потом хотела было залаять, но раздумала и лишь протяжно зевнула, широко раскрывая пасть.
— Тебе этого не понять, конечно, — говорит человек. — Собачья жизнь невеселая, а человечья, пожалуй, и того хуже. Однако же я надеюсь, что моей милой Розе, если она проживет двадцать три года в Летней обители, не придется в сочельник потчевать батраков костями старой клячи, — поэтесса-то из Утиредсмири не постыдилась в прошлом году подать работникам такое угощенье в канун рождества.
Собака опять начала усердно выкусывать блох.
— Ясное дело, что у таких хозяев собака вся запаршивеет и станет жевать траву. У них даже экономка за двадцать лет ни разу не видела ключей от кладовой. Да и лошади старосты, сдается мне, если бы эти несчастные скоты вдруг заговорили, могли бы порассказать кое-что. Об овцах и толковать нечего: ведь как мучились все эти годы! Хорошо еще, что у них, бедных, нет своего суда на небесах, а то некоторым хозяевам не поздоровилось бы.
С горы по загону бежал ручей: сначала по прямой, как бы нарочно для хутора, а затем сворачивал на запад и полукругом обегал холм, прокладывая себе путь в болота. В двух местах образовались порожки высотой по колено, а кое-где лужи — глубиной тоже по колено. Дно ручья было устлано мелкими камешками и песком. Ручей петлял и с каждой новой петлей журчал по-новому, но не печально, — он был веселый, звонкий, как сама юность; в его мелодии было много разнообразных нот, и он, как истинный скальд[6], неустанно пел свою песню, не смущаясь тем, что сотни лет никто его не слушает. Человек осматривал все с большим вниманием. Остановившись у верхнего порожка, он сказал: «Здесь будем вымачивать соленую рыбу»; а у нижнего: «Здесь можно будет стирать белье». Собака ткнулась мордой в воду и стала лакать ее. Человек лег плашмя на берег и тоже напился; немного воды попало ему в нос.
— Прекрасная вода, — сказал Бьяртур из Летней обители и взглянул на собаку, вытирая лицо рукавом. — Мне даже кажется, что это освященная вода.
Вероятно, ему пришло в голову, что этим замечанием он проявил слабость перед нечистой силой, — он вдруг повернулся лицом к весеннему ветру и сказал:
— К слову сказать, мне все равно — освящена вода или нет. Я не боюсь тебя, Гунвер. Плохо тебе придется, ведьма, если ты будешь мешать моему счастью! Привидений я не испугаюсь. — Он сжал кулаки и окинул сердитым взглядом расщелину в горе, перевал на западе, озеро на юге и произнес себе в бороду, вызывающе, словно герой древней саги:
— Этому не бывать!
Собака вскочила и, делая огромные прыжки, понеслась за овцами, бродившими у подножия холма; она старалась куснуть их за ноги, так как ей показалось, что Бьяртур рассердился. На самом же деле он только был одержим духом нового времени и полон решимости стать свободным человеком своей страны, самостоятельным, как люди предыдущих поколений, селившихся здесь до него.
— Колумкилли! — сказал он и презрительно рассмеялся, обругав сначала собаку. — Сплошное вранье! Этой чепухой какой-нибудь шутник заморочил головы старым бабам.
К дням переезда[7] дивная исландская трава так пышно разрастается, что хоть тут же коси ее; овцы начинают поправляться; густая зелень прикрывает падаль на болоте. В эту пору года жизнь кажется прекрасной; и именно в эту пору хорошо жениться.
Старые развалины уже очищены от крысиных гнезд, построен новый дом, — это хутор Бьяртура, Летняя обитель. Натаскали камней, нарезали дерну, возвели стены, положили балки, поставили стропила, покрыли крышу, законопатили мхом все щели в стенах, сложили плиту, вывели дымоход — и дом готов, и он уже врос в ландшафт.
Свадьбу сыграли на хуторе Нидуркот, у родителей невесты; и большинство гостей явилось с таких же хуторов, прижавшихся к подножию гор или лепившихся на южной стороне перевала. Возле каждого хутора бежит по лугу маленький ручеек, ниже простирается болото, которое пересекает плавно текущая река. Если идти от хутора к хутору, может показаться, что все они называются одинаково, что здесь живут одни и те же люди. Ничуть не бывало! Например, старик Тоурдур из Нидуркота много лет мечтал поставить маленькую водяную мельницу у ручья — там, где было сильное течение, — чтобы молоть ячмень для окрестных крестьян и кое-что подрабатывать на этом. И он построил мельницу, но к тому времени в Исландию стали вместо немолотого зерна ввозить готовую муку, и люди охотно ее покупали. Весенней порой, когда сумерки сразу же сменяются рассветом, дети Тоурдура играли возле мельницы: синее небо тех дней запомнилось им на всю жизнь. У старика было семеро детей, и все они покинули родные места. Два сына утонули в далеких чужих морях; один сын и дочь уехали в Америку, в страну, которая находится чуть ли не на самом краю света. Впрочем, наверное, нет больших расстояний, чем те, что разделяют бедных родственников в одной и той же стране; две дочери вышли замуж и жили в рыбацком поселке: одна осталась вдовой с кучей детей, другая, у которой муж был чахоточный, находилась на иждивении прихода… Такова жизнь.
Младшая дочь, Роза, дольше всех жила дома. Наконец и она поступила служанкой к старосте, в Утиредсмири. На хуторе остались только родители и старуха, поселившаяся у них, да еще восьми десятилетний старик, за содержание которого платил приход.
Сегодня Роза выходит замуж; служить ей больше не придется. Завтра и она навсегда покинет родительский дом. Останется только мельница у ручья… Такова жизнь.
Хотя Бьяртур с детства жил в большом поместье, но большинство его знакомых были бедняки из дальних поселков. Они никогда не занимались торговлей, они ходили за овцами, как и он, работали круглый год и так жили до самой смерти. Немногие поднимались на такую ступень благосостояния, что строили себе деревянный дом, похожий на ящик, с крышей из гофрированного железа. В таких домах вечно гуляет сквозняк и заводится сырость; от сквозняков наживаешь себе ревматизм, а от сырости — туберкулез. Большинство крестьян почитало за счастье, если им удавалось подновить стены своей хижины хотя бы раз в пять лет, правда, и они мечтали: ведь на каждом хуторе живет мечта о лучшей доле. Столетиями надеялись они, что неким таинственным образом одолеют нужду, обзаведутся прекрасной усадьбой и станут зажиточными хуторянами. Вековая крестьянская мечта. Некоторые полагают, что она исполнится только на небесах.
Люди здесь жили ради своих овец и торговали во Фьорде с купцом Тулиниусом Йенсеном (Бруни) — все, кроме старосты, который продавал своих овец в Вике; и так как он сам назначал цену за них, говорили, что он, как видно, совладелец торговой фирмы. Получить кредит у Бруни считалось большой удачей. Правда, как только купец открывал крестьянину счет, тот уже денег не видел, — зато он мог быть почти уверен, что под крылышком у купца как-нибудь протянет зиму и получит ржаную муку, второсортную рыбу и кофе на пропитание семьи. Весной так и так приходилось есть только раз в день. Ну а тем, кто пришелся ему по душе, Бруни даже помогал купить землю; и крестьянин становился владельцем хутора, — вернее, числился таковым по налоговым квитанциям и приходским спискам, а после смерти его имя заносили в церковные книги для сведения составителей родословных.
Эти люди не чувствовали себя рабами и выделялись из общей массы бедняков. Они полагались только на себя, и самым крупным их капиталом была самостоятельность. Они верили в свои силы, высоко ценили предприимчивость и, подвыпив, читали наизусть древние саги и стихи. Они обладали железной волей, и им не были страшны никакие препятствия. Но никто не назвал бы их бездушными материалистами, которые заботятся только о хлебе Насущном. Они знали наизусть много старинных стихов с искусными рифмами и аллитерациями[8], а некоторые даже сами складывали стихи — о друзьях, о своей трудной жизни, об опасности, о природе, о надеждах на более светлые дни — тех надеждах, что сбываются только в царствии небесном, и даже о любви (стихи о любви считались непристойными). Бьяртур тоже умел сочинять стихи. Крестьяне знали много историй о забавных стариках и старухах, уже выживших из ума, или чудаковатых пасторах. У них самих духовный пастырь был большой чудак, но не дурень и не мошенник. И они знали много прекрасных историй о пасторе Гудмундуре. И кроме того, они были особенно благодарны этому пастору за превосходную породу овец, которую он вывел в своем приходе и которую так и называли: «породой пастора Гудмундура». Пастор же никогда не уставал повторять в своих проповедях, что его прихожане слишком ревностно заботятся об овцах и забывают о всевышнем. Тем не менее он оказал крестьянам большую услугу — его бараны были хотя и не очень крупными, но крепкими и выносливыми, поэтому крестьяне уважали пастора и прощали ему больше, чем другим людям.