последний горестный вопль:
– Не могу! Не могу!
Тогда она на минуту замолчала, глядя на несчастного, стучавшего зубами от страха у ее ног. Глаза ее метали молнии. Она раскинула было руки, словно для того, чтобы схватить его и в бешеном объятии прижать к себе. Но затем, как видно, одумалась и только взяла его за руку, поставила на ноги и сказала:
– Идем!
И привела его под гигантское дерево, на то самое место, где она отдалась ему, где он овладел ею. Там господствовала все та же блаженная тень, ствол все так же вздыхал, точно живая грудь, ветви все так же протягивались вдаль, словно защищая от опасности. Дерево было по-прежнему добрым, мощным, могущественным и плодоносным. Как и в день их брака, на этой поляне, купавшейся в зеленоватой прозрачности листьев, царила томная нега брачного ложа, здесь мерцал блеск летней ночи, словно умирающей на голом плече возлюбленной, здесь слышался лепет, еле различимый лепет любви, внезапно сменявшийся судорожной немотою. А вдали, несмотря на первый осенний трепет, как и раньше, раздавался страстный шепот Параду. Он вновь становился их соучастником. Из цветника, из плодового сада, с лугов, из леса, от высоких утесов, с обширного небосвода – отовсюду вновь доносился сладострастный смех, вновь веял ветер, сеявший на лету пыльцу плодородия. Никогда еще, даже в самые теплые весенние вечера, сад не был охвачен такой нежной страстью, как в эти последние погожие дни, когда растения засыпают, прощаясь друг с другом на зиму. Запах спелых плодов, доносившийся сквозь уже поредевшую листву, пробуждал хмельные желания.
– Ты слышишь, слышишь! – лепетала Альбина на ухо Сержу, который снова опустился на траву у подножия дерева.
Серж плакал.
– Теперь ты видишь, что Параду не умер! Он кричит нам о любви! Он все еще хочет нашего брака… О вспомни же! Возьми меня в свои объятия. Будем принадлежать друг другу.
Серж плакал.
Больше Альбина не произнесла ни слова. И сама обняла его бешеным, почти злобным объятием. Губы ее прильнули к этому живому трупу, силясь воскресить его. А из глаз Сержа все текли слезы.
После долгого молчания Альбина заговорила. Полная решимости и презрения, стояла она перед Сержем.
– Ступай прочь! – шепотом произнесла она.
Серж сделал усилие и поднялся. Он подобрал свой молитвенник, валявшийся в траве, и пошел.
– Ступай прочь! – громко повторила Альбина, следуя за ним, словно погоняя его.
Так, толкая его от куста к кусту, она среди сумрачных деревьев сада довела его до пролома в стене. И когда Серж замедлил там шаги, опустив голову, она резко и громко крикнула:
– Убирайся! Убирайся прочь!
И медленно, не оборачиваясь, вернулась в Параду. Спускалась ночь. Сад превращался в громадную темную гробницу.
XIII
В это время брат Арканжиас уже проснулся и стоял возле отверстия в стене, ударяя по камням дубинкою и отвратительно ругаясь.
– Пусть дьявол перебьет им обоим ляжки! Пусть он сцепит их, как собак, друг с другом! Пусть он схватит их за ноги и ткнет носом в их собственную мерзость!
Но увидев, что Альбина прогоняет священника, монах на минуту даже застыл от изумления. А потом стал бить палкою еще сильнее и разразился ужасным хохотом.
– Прощай, мерзавка! Счастливого пути! Иди себе блудить с волками!.. A-а, святой тебе не угодил! Тебе надобно чресел покрепче! Дубовых! Не хочешь ли моей палки? Вот тебе, укладывайся! Это – молодец по тебе!
И он со всего размаха швырнул дубину вслед девушке, скрывшейся в ночном сумраке. А потом, посмотрев на аббата Муре, проворчал:
– Я знал, что вы там. Камни тут были разворочены… Слушайте, господин кюре, ваш проступок сделал меня старшим над вами. Бог глаголет вам моими устами, что для священника, погрязшего в плотском грехе, нет в аду достаточно ужасного наказания. Если он соизволит простить вам, он проявит непомерную снисходительность, он погрешит этим против собственной справедливости!
И оба медленными шагами направились к селению Арто. Священник не произносил ни слова. Однако мало-помалу он поднял голову и перестал дрожать. А когда увидел вдали на лиловатом небе черную полосу «Пустынника» и красные черепицы церковной кровли, то слабо улыбнулся. В светлых глазах его засветилась прежняя ясность.
Монах тоже молчал и только время от времени поддевал ногою камешки. Наконец он обернулся к своему спутнику.
– Полагаю, теперь уже все кончено?.. В вашем возрасте я и сам был одержим похотью. Дьявол грыз мои чресла. Ну а потом это ему надоело, и он оставил меня в покое. Нет во мне больше похоти. Живу себе мирно… О, я прекрасно знал, что вы еще заявитесь сюда. Вот уже три недели, как я подстерегаю вас. Я глядел в сад через отверстие в стене. Я хотел было срубить здесь деревья. Часто я швырял камни. Когда ломал камнем ветку, всякий раз радовался… Скажите, значит, вы там испытывали нечто необыкновенное?
Он остановил аббата Муре среди дороги и смотрел на него блестящими от зависти глазами. Его мучили радости, какие ему удалось подглядеть в Параду. Целыми неделями торчал он на пороге сада, издали принюхиваясь к запретным наслаждениям. Но аббат не говорил ни слова, и монах снова зашагал вперед, хихикая и бурча про себя какие-то непристойности. А затем произнес громче:
– Видите ли, когда священник делает то, что сделали вы, он пятнает все духовенство… По соседству с вами я и сам больше не чувствую себя целомудренным. Вы отравили всю касту похотью… Ну а теперь вы образумились. Ладно, можно обойтись и без исповеди! Мне знаком этот удар дубинкой! Господь сломил вам чресла, как и многим другим! Тем лучше! Тем лучше!
И монах торжествующе захлопал в ладоши. Аббат не слушал его: он погрузился в задумчивость. Улыбка его стала явственнее. Когда монах, дойдя с ним до дверей приходского дома, ушел, священник повернул назад и направился в церковь. Там было серо, как в тот страшный дождливый вечер, когда его так жестоко терзало искушение. Но теперь церковь была бедна и исполнена благочестия. Не было в ней ни потоков золота, ни тревожных вздохов, доносившихся с полей. Торжественное молчание царило в ней, дыхание Божественного милосердия наполняло ее – и только.
Преклонив колени перед большим распятием из раскрашенного картона, не отирая катившихся по щекам его слез, ибо то были слезы радости, священник шептал:
– Великий Боже! Неправда, что ты безжалостен. Я уже чувствую, что ты простил меня. Я чувствую это по той благодати, которая вот уже несколько часов, капля по капле, нисходит на меня, принося мне медленным, но верным путем спасение… О Господи! В ту самую минуту, когда я покидал тебя, ты и осенил меня самым несокрушимым покровом. Ты оставался незримым, чтобы вернее извлечь меня из бездны зла. Ты дозволил плоти моей властно заявить о себе, дабы я столкнулся с ее бессилием… И теперь, о Господи, я вижу, что ты навеки запечатал меня печатью своей, печатью грозной, но сладостной, печатью, которая изъемлет человека из числа людей, печатью неизгладимой и рано или поздно проступающей вновь даже на грешных членах тела. Ты сломил мою плоть во грехе и соблазне, ты опустошил меня пламенем своим. Ты пожелал обратить все внутри меня в развалины, дабы в безопасности снизойти туда. Я – пустой дом, где ты можешь обитать… Благословен буди, Господи!
Аббат распростерся ниц и еще что-то лепетал, лежа во прахе. Церковь победила. Она возвышалась над головою священника своими алтарями, своей исповедальней, своей кафедрой, своими крестами и образами святых. Мира больше не существовало. Соблазн угас, точно пожар, отныне уже больше ненужный для очищения пастырской плоти. Аббат вступал в царство сверхчеловеческого покоя. И из последних сил он возопил:
– Превыше творения, превыше жизни, превыше всего сущего я твой, о Господи! Тебе единому принадлежу я на веки веков!
XIV
В этот час Альбина все еще бродила по Параду в немой агонии, словно раненное насмерть животное. Она больше не плакала. Лицо у нее совсем побелело, глубокая морщина прорезала ее лоб. За что должна она терпеть такую муку? В каком она повинна грехе, что