— Но, папа, ты же, конечно, не можешь одобрить его поступка: он отправился к этим, мошенникам, которые взбаламутили всю Сицилию; так не поступают.
Личная зависть, злоба труса, направленная против смельчака, ненависть тупицы к живому уму, прикрытые одеждой политических доводов! Князь был настолько возмущен, что даже не предложил сыну сесть.
— Лучше делать глупости, чем с утра до вечера любоваться лошадиным пометом. Танкреди мне дороже прежнего. Кстати, это не глупости. Если ты когда нибудь сможешь заказать себе визитные карточки с именем герцога Кверчета, а я, уходя, завещаю тебе несколько грошей, то этим ты будешь обязан Танкреди и ему подобным. Убирайся, я тебе больше не разрешаю со мной говорить об этом. Здесь я один распоряжаюсь. — Потом, успокоившись, сменил гнев на иронию. — Иди же, Паоло, а я лучше сосну. Пойди побеседуй о политике с жеребцом Гуискардо, вы друг друга поймете.
Пока онемевший Паоло прикрывал за собой дверь, князь скинул редингот, снял сапоги, и диван застонал под тяжестью его грузного тела; вскоре он заснул мирным сном.
Когда он проснулся, вошел лакей: на подносе лежала газета и письмо. Их направил ему с только что прибывшим из Палермо нарочным, шурин Мальвика. Еще не успев очнуться от послеобеденного сна, князь распечатал письмо.
«Дорогой Фабрицио. Пишу тебе в состоянии безграничного отчаяния. Прочти о страшных вещах, опубликованных в газете. Пьемонтцы высадились. Мы все погибли. Нынешним вечером я со всем семейством скроюсь на английском корабле. Ты, конечно, пожелаешь поступить, как и я; оставлю для тебя места. Да спасет господь нашего обожаемого короля. Целую. Твой Чиччьо».
Он сложил письмо, спрятал его в карман и громко расхохотался. Ну и Мальвика! Кроликом был, кроликом остался. Ничего не понял и теперь дрожит от страха. Оставляет замок в руках слуг; на этот раз он действительно застанет его опустошенным!
«Нужно, чтоб Паоло отправился в Палермо; в такие времена забросать дом все равно, что его потерять. Поговорю с ним за ужином».
Затем открыл газету: «Акт очевиднейшего пиратства был совершен одиннадцатого мая, когда на пляже у Марсалы высадились вооруженные люди. Из последующих сообщений стало ясно, что высадившаяся банда не превышает восьмисот человек и командует ими Гарибальди. Едва сии флибустьеры сошли на землю, как они, тщательно избегая столкновений с королевскими войсками, направились в сторону Кастельветрано, угрожая мирным гражданам, совершая грабежи, причиняя разрушения и т. д. и т. п.»
Имя Гарибальди его немного встревожило. Этот заросший волосами бородатый авантюрист был, несомненно, приверженцем Мадзини. Такой может натворить бед. «Но раз уж его направил сюда сам Благородный, сам король Пьемонта, значит, он решил на него положиться. На Гарибальди наденут узду».
Князь успокоился. Причесался, дал надеть на себя редингот и сапоги. Газету сунул в ящик. Час молитвы был уже близок, но гостиная еще пустовала. Он уселся на диван и погрузился в ожидание; неожиданно он заметил, что Вулкан на потолке походит на литографии Гарибальди, виденные им в Турине. Князь улыбнулся. «Обведут его вокруг пальца».
Семья собиралась: Шуршал шелк юбок. Самые молодые перебрасывались шутками. Слышно было, как за дверью слуги ворчали на Бендико, который отстаивал свое право присутствовать на молитве.
Луч солнца с дрожащими в нем пылинками освещал лукавых обезьянок на стенах.
Князь опустился на колени.
— Слава тебе, мадонна, матерь милосердная.
Поездка в Доннафугату. — Отдых в пути. — Кое-что о делах, предшествовавших поездке, и ее описание. — Прибытие в Доннафугату. — В храме. — Дон Онофрио Ротоло. — Беседа в ванной. — Фонтан Амфитриты. — Неожиданное происшествие перед обедом. — Обед и различная реакция на него. — Дон Фабрицио и звезды. — Посещение монастыря. — О том, что можно увидеть из окна.
Август 1860
— Деревья! Видны деревья!
Этот возглас, прозвучавший в первой коляске, донесся до четырех остальных экипажей, почти невидимых в клубах белой пыли; на потных лицах, прильнувших к окошкам, появилось выражение усталого удовлетворения.
Сказать по правде, было-то всего три дерева, да и то эвкалипты, самые уродливые из порожденных матерью-природой. Но ведь это первые деревья, показавшиеся после шести утра, когда семейство Салина покинуло Бизаквино. Теперь одиннадцать, и во время этого пятичасового пути им попадались одни лишь голые горбы холмов, сверкавшие своей желтизной в лучах солнца. Рысь на ровных участках дороги внезапно сменялась долгими, трудными подъемами и осторожным спуском под гору; но езда шагом или рысью равно сопровождалась непрестанным звоном колокольчиков, который воспринимался теперь как звуковое выражение накаленного солнцем мира, раскинувшегося кругом.
Путники миновали деревни, дома которых были выкрашены в нежно-голубые лучистые тона, пересекли высохшие до дна реки, проехали по причудливо-великолепным мостам, оставив позади нависшие в отчаянии скалы, которых не смогли утешить кусты сорго и дрока.
Ни деревца, ни капли воды вокруг, лишь пыль да солнце. В колясках с опущенным верхом жара, должно быть, достигала пятидесяти градусов.
Томимые жаждой деревья, словно взывавшие о пощаде протянутыми к поблекшему небу ветвями, говорили о многом: они, например, рассказывали, что осталось меньше двух часов до конца пути; что начались земли, принадлежавшие семейству Салина, что скоро можно будет позавтракать и, быть может, даже умыться ржавой водой из колодца.
Десять минут спустя они подъехали к ферме Рампинцери — огромному сараю, в котором лишь один месяц в году обитали батраки вместе с мулами и другим скотом, пригонявшимся сюда на уборку урожая. На крепких, но уже проломленных воротах виднелся каменный пляшущий леопард, ловким ударом камня кто-то изуродовал ему обе лапы; неподалеку от сарая расположен глубокий колодец, который и стерегли эвкалипты; колодец молча предлагал услуги, на какие был только способен — а он мог служить людям для купанья, быть местом водопоя для скота, наконец тюрьмой, кладбищем. Он утолял жажду, был рассадником тифа, оберегал когда-то взятых арабами в плен христиан, он же хранил в своих недрах трупы животных и людей, пока они не превращались в безвестные и отполированные до гладкости скелеты.
Из колясок вышло все семейство Салина — князь, которого веселила мысль о скором прибытии в излюбленную им Доннафугату; княгиня, раздраженная и вялая, однако черпавшая утешение в спокойствии мужа; усталые девицы; мальчики, настолько возбужденные новизной обстановки, что их не смогла укротить даже жара; мадемуазель Домбрей, француженка-гувернантка, совершенно раскисшая, она то и дело стонала: «Mon Dieu, c`est pire qu`en Afrique» (Боже мой, Боже мой, это хуже чем в Африке), обтирая пот со своего вздернутого носика и вспоминая годы, проведенные в Алжире при семье маршала Гужо; падре Пирроне, который, начав в пути чтение евангелия, вскоре задремал, и дорога промелькнула для него незаметно; теперь он был бодрее всех остальных; горничная и два лакея — все люди городские, которых раздражали непривычные картины деревенской жизни; и, наконец, Бендико, выскочивший из последней коляски и громко выражавший свое возмущение мрачными пророчествами ворон, круживших совсем низко в ярких лучах солнца.
Ресницы, губы, шлейфы платьев — все покрывала мелкая пыль; белые облачка окутывали путников, когда они, добравшись до привала, старательно помогали друг другу отряхнуться.
Среди пыли, грязи и неумытых лиц блистал своей изящной элегантностью Танкреди. Он ехал верхом и, прибыв на ферму за полчаса до всего каравана, успел отряхнуть с себя пыль, почиститься, переменить свой белый галстук.
Черпая из колодца воду, имевшую столь разнообразное назначение, он мельком заглянул в зеркальную поверхность ведра и, увидев свое отражение, убедился, что у него все в порядке.
Правый глаз Танкреди закрывала черная повязка, которая теперь служила не столько для лечения, сколько напоминала о ране, полученной им в боях у Палермо три месяца тому назад, а левый, темно-голубого цвета, казалось, сосредоточил в себе все лукавство временно выбывшего из строя правого; пунцового цвета шарф, повязанный Танкреди поверх галстука, скромно напоминал о красной рубашке, которую ему пришлось носить.
Сначала он помог княгине выйти из коляски, затем смахнул пыль с цилиндра князя, угостил карамелью кузин и шлепками младших кузенов, едва не бросился на колени перед иезуитом, обменялся бурными восторженными излияниями с Бендико, утешил мадемуазель Домбрей, словом всех растормошил и очаровал.
Кучера медленно прогуливали по кругу лошадей, чтоб дать им остыть перед водопоем; лакеи расстилали скатерти на соломе, оставшейся после жатвы, в тени, падающей прямоугольником от сарая.