1943
1
В 1899 году, в тяжеловыйном, благоустроенном, подбитом снежной ватой Петербурге того времени известная культурная организация «Общество содействия российской словесности» решила устроить торжественный вечер памяти поэта Константина Перова, ушедшего из жизни полвека назад в пылком возрасте двадцати четырех лет. Его прочили на роль русского Рембо, и хотя мальчишка-француз превосходил его своим даром, такое сравнение имело некоторый смысл. Уже в восемнадцать лет он написал свои восхитительные «Грузинские ночи», длинный, извилистый, «мечтательный эпос», в некоторых местах которого, там, где сползает покров условно-восточного убора, поднимается нездешний сквознячок, вызывающий, как это бывает при чтении настоящих стихов, внезапные мурашки где-то между лопатками.
Затем через три года последовала книга стихов: он обзавелся одной из немецких философских абстракций, и некоторые его стихотворные вещи огорчают гротескной попыткой сочетать подлинный лирический порыв с метафизическим объяснением мироздания; но прочее так же оригинально и живо, как в те дни, когда этот странный юноша перетряхнул русский словарь и свернул шею общепринятым эпитетам, дабы снова заставить поэзию бормотать и петь, а не чирикать. Большинству читателей нравятся его стихи, где свободолюбивый пафос, характерный для пятидесятых годов, извергается потоком темного красноречия, которое, по замечанию критика, «не указывает на врага, но вызывает неодолимое желание вступить в борьбу». Лично я предпочитаю более чистую и в то же время более угловатую его лирику, такую, как «Цыган» или «Летучая мышь».
Перов был сыном мелкого помещика, о котором известно только, что он пытался разбить чайную плантацию в своем имении под Лугой. Юношей Константин (прибегну к биографической интонации) провел немало времени в Петербурге, полусонно посещая университет, а затем рассеянно подыскивая службу в канцелярии; не многое известно о его жизни, помимо мелочей, которые можно выудить из общих тенденций, характерных для его окружения. Известен отрывок из письма Некрасова, случайно повстречавшего его в книжной лавке, рисующий образ сумрачного, нервного, «неловкого и необузданного» молодого человека «с глазами ребенка и плечами грузчика».
Предстает он также в полицейском донесении шепчущимся с двумя другими студентами в кофейне на Невском. А сестра его, вышедшая замуж за купца из Риги, будто бы осуждала его романтические увлечения белошвейками и прачками. Осенью 1849-го он заявился к отцу с просьбой снабдить его деньгами на путешествие в Испанию. Отец, человек непосредственных реакций, наградил его оплеухой; несколькими днями позже незадачливый юноша утонул, купаясь в реке. Одежда и недоеденное яблоко были найдены под березой, но тело так и не нашли.
Его слава была бледноватой: отрывок из «Грузинских ночей», один и тот же во всех антологиях; неистовая статья Добролюбова (1859), превозносящая революционный пафос слабейших стихов; общее представление в восьмидесятых, что реакционная атмосфера задушила и в конце концов погубила прекрасный, но так и не оформившийся талант, — вот, собственно, и всё.
В девяностых, в связи с ростом интереса к поэзии, совпавшего, как это иногда бывает, с неповоротливой и скучной политической эпохой, началась лихорадка второго открытия вокруг наследия Перова, в то время как одержимые революционной идеей продолжали подпевать Добролюбову. Кампания по сбору средств на установку памятника в одном из петербургских садов оказалась весьма успешной. Солидный столичный издатель объединил все отрывочные сведения о жизни Перова и выпустил собрание сочинений в довольно толстом томе. В журналах появилось несколько научных статей. А вечер памяти в одной из лучших петербургских аудиторий собрал немало публики.
2
За несколько минут до начала, пока выступающие находились еще в помещении за кулисами, резко открылась дверь и вошел крепкий старик в сюртуке, помнившем, на его или чьих-то других плечах, лучшие времена. Не обращая никакого внимания на студентов с нарукавными повязками, в качестве распорядителей попытавшихся остановить его, он невозмутимо подошел к комиссии, поклонился и сказал: «Я Перов».
Мой друг, вдвое старше меня, теперь единственный живой свидетель происшествия, рассказывал мне, что председатель комиссии, имевший как редактор газеты большой опыт по части нежелательных вторжений, приказал, даже не подняв головы: «Выпроводите его». Никто этого не сделал, может быть потому, что пристало выказывать некоторое почтение к старому господину, который, судя по всему, был несколько пьян. Он уселся за стол и, выбрав самого кроткого из присутствовавших — Славского, переводчика Лонгфелло, Гейне и Сюлли-Прюдома (впоследствии члена террористической ячейки), деловито спросил, собраны ли уже деньги на памятник, и если да, то когда он может их получить.
Всем очевидцам запомнился спокойный тон, с которым он высказал свое желание. Он на нем не настаивал. Лишь сформулировал его, как будто не допускал и мысли, что ему могут не поверить. Невероятнее всего было то, что с самого начала этой странной истории в изолированной комнате среди стольких знаменитостей находился он, с его патриархальной бородой, выцветшими карими глазами и носом картошкой, преспокойно интересующийся выгодами этого предприятия, даже не удосужась предъявить и такое зыбкое доказательство, которое мог бы сфабриковать обычный самозванец.
— Вы что, родственник? — спросил кто-то.
— Меня зовут Константин Константинович Перов, — сказал старик без всякого раздражения. — Правда, мне известно, что какой-то отпрыск моей семьи присутствует в зале, но это неважно.
— Сколько же вам лет? — спросил Славский.
— Семьдесят четыре, — последовал ответ, — да еще я пострадал в результате нескольких неурожаев.
— Вам, наверное, известно, — вклинился актер Ермаков, — что поэт, ради которого мы сегодня собрались, утонул в Оредежи пятьдесят лет назад.
— Вздор, — рявкнул старик. — Я инсценировал эту смерть по собственной прихоти.
— Хорошо, любезный, — сказал председатель, — но теперь, я полагаю, вам следует уйти.
Они вычеркнули смутьяна из своего сознания и проследовали из комнаты на залитую ослепительным светом сцену, где красовался накрытый торжественным красным бархатом стол с необходимым количеством стульев за ним, гипнотизируя публику блеском обязательного графина. Слева от него был выставлен портрет, одолженный по этому случаю галереей Шереметева: двадцатидвухлетний Перов — смуглый юноша с романтической шевелюрой и отложным воротничком. Треножник щедро увит листьями и цветами. Трибуна с еще одним графином возвышалась на переднем плане, а концертный рояль за кулисами дожидался, пока его выкатят во второй, музыкальной части программы.
Зал был до отказа заполнен литераторами, просвещенными юристами, учителями, учеными, любознательными студентами, курсистками. Несколько неприметных агентов охранки скучали тут же, поскольку правительство знало по горькому опыту, что самые унылые культурные сборища имеют странную тенденцию соскальзывать в вакханалию революционной пропаганды. Ввиду того что ранние стихи Перова содержали завуалированный, хотя и благопристойный намек на мятеж 1825 года, следовало быть начеку: никогда нельзя предвидеть, что может воспоследовать за публичной декламацией таких строк, как «Сибирских пихт угрюмый шорох с подземной сносится рудой».
По свидетельству одного из очевидцев, «вскоре уже не оставалось сомнений в том, что нечто, смутно напоминающее достоевский скандал [автору вспоминается известная балаганная глава в „Бесах“], нагнетало атмосферу неловкости и ожидания». Дело в том, что старый господин умышленно последовал за семью членами юбилейного комитета на сцену и попытался усесться с ними за стол. Председатель, озабоченный главным образом тем, как ему избежать потасовки на глазах у публики, сделал все возможное, чтобы помешать безумцу. Под прикрытием учтивой улыбки он предупредил патриарха, что выкинет его из зала, если тот не отдаст спинку стула, которую Славский с беспечным видом, но железной хваткой тихонько выдирал из артритных рук старика. Старик сопротивлялся, но пальцы его разжались — и он остался без стула. Огляделся, заметил винтовую табуретку перед роялем за кулисами и невозмутимо выволок ее на сцену за долю секунды до того, как рука занавешенного служителя попыталась втащить ее назад. И устроился на некотором расстоянии от стола, тут же сделавшись центральной персоной.
Здесь члены комиссии допустили роковую ошибку, еще раз решив не обращать на него внимания: они, позволю себе повториться, хотели избежать скандала; кроме того, голубая гортензия под портретом наполовину заслоняла пакостную фигуру от их взглядов. К сожалению, старый господин был слишком заметен аудитории, восседая на своем сомнительном пьедестале с вращательными возможностями, на которые намекало постоянное поскрипывание, да еще извлек из футляра и по-рыбьи дышал на очки, удобно устроившийся и абсолютно безмятежный; его лысый череп, поношенный черный сюртук и лакированные туфли наводили на мысль о нуждающемся русском профессоре или преуспевающем агенте похоронного бюро.