– Бог с тобой, Карпо! Разве твоя Одарка такая, как другие? Только с нею и отведешь душу. А что не ходила к вам, так ты и сам хорошо знаешь почему. С таким горем и людям на глаза показаться неохота: сидела бы все дома, как истукан... Оно и лучше было бы – сразу окаменеть!
– Пусть Бог милует! Я вот все вас отстаивал, – сказал Карпо.
У Приськи от удивления глаза расширились.
– Что еще там такое? – спросила Одарка.
– Да пока ничего. Дурной этот Грыцько. Что он за вас взялся?
– Супруненко? – спросила Приська. – И сама не знаю. Ни в чем я перед ним не виновата. А он все пристает. Ненавидит меня. Цепляется, как репей к тулупу. Одно – точит, как червь дерево или ржавчина – железо.
– Еще со времени барщины привык людьми помыкать, так и сейчас не отучился, – сказала Одарка.
– Ну и человек! Бога не боится и людей не стыдится. Теперь к тому гнет, чтобы землю у вас отнять. Захожу в шинок, а он сидит с нашими богатеями: Горобцом, Вербой и Маленьким. Сидят, пьют. Грыцько, увидя меня, говорит: «Вот, Карпо, мы о твоей соседке речь ведем». «О какой соседке?» – спрашиваю. «Да о какой же, как не о Приське». – «А в чем дело?» – «Ты бы, – говорит, – не согласился взять на себя ее землю?» – «На что?» – говорю. «Как на что?» – И начал доказывать, что если землю вашу не забрать, то земля у вас будет, а подати другим платить придется. «А чем же она жить будет, – спрашиваю, – если у нее землю отберут?» – «Проживет, еще как! И сама здоровая. И дочка у ней как кобыла, хоть сейчас запрягай! С хлопцами небось ржать умеет, а к делу не приставлена». – «Никто, – говорю, – не ведает, как кто обедает! А я хорошо знаю, что как не стало Филиппа, то Приське не сладко жить придется. А если у нее еще землю отобрать, то ей только останется по миру пойти...» Как вскочит тут Грыцько, как заорет: «Так и ты с ней заодно? Ну, ладно! Мы решили эту землю тебе отдать, а не хочешь – я и сам ее возьму. Платить буду, но хоть не даром». – «А это, – говорю, – как мир скажет». – «Мир? Ты знаешь, что твой мир у нас в руках? Вот здесь, в кулаке, у меня сидит! Захотим – дадим жить, захотим – задавим. Что твой мир? Да вот Панасу, – он указал на Горобца, – надо в ноги кланяться и благодарить, что подушную за все село до копеечки заплатил. Пять сотен сразу выложил. А когда вы, чертовы лодыри, отдадите? Свои деньги сразу выкладывай, а с вас по копеечке собирай... Уж коли на то пошло, то мы твой мир в холодную запрем, пусть там полязгает зубами!..» Как напустился на меня – так куда тебе!.. Будь ты, думаю, неладен!.. Взял шапку – и прочь оттуда, да прямо домой и пошел.
Приська слушала, все ниже склоняя голову. Как это отобрать у нее землю? Кто ж осмелится? Да и как это можно? А она с чем останется? С голоду ей пропадать?
Безрадостные мысли щипали сердце, черной тучей омрачили душу. Она сидела неподвижно за столом, держала в руке пирог, но даже маленького кусочка не могла проглотить, а слова не шли с языка.
– Не печалься, тетка! – утешает ее Карпо. – Пусть они только сунутся. Я первый крик подниму. Не их, богатеев, мир послушает. Им хорошо – денег награбастали с нашего брата, богатеют; а мы знаем, как прожить без гроша за душой... Не послушает их мир. Никогда! Как это они думают с пьяных глаз с миром справиться? Как можно так с людьми обходиться? Еще поглядим, чья возьмет! Их – трое, а нас сотня. Пусть не задирают нос, коли хотят в миру жить... Не печальтесь!
Не утешают Приську эти речи. Перед глазами грозное лицо Грыцька. Он – всесильный человек. Как захочет, так и повернет дело; если уж задумал кого доконать, так добьется своего.
Смертельно бледная и мрачная встала Приська из-за стола, попрощалась и пошла домой.
Еще более тяжелые и черные мысли навалились на нее дома, гнетут и без того наболевшее сердце. Христя еще не вернулась. В плошке, стоящей на шестке, еле мигает фитилек в мутном масле, легкие тени снуют по серым сырым стенам, по закопченному потолку. Склоняется на грудь поседевшая голова Приськи, и встает перед глазами ее горькая вдовья доля: убожество, нужда, людская несправедливость... Не в отчаянных воплях, не в жгучих слезах выливается ее лютая тоска; она безмолвно пронизывает все существо несчастной, покрывает зеленоватой желтизной ее дряблые щеки, полынной горечью поит душу и сердце. «Вот тебе и праздник! В этот день, говорят, Христос родился... новая жизнь началась... а для меня – новое горюшко», – думала Приська.
Где же замешкалась Христя? Почему она не приходит утешить старую мать, делить с ней тоскливое одиночество?
Христя рада, что вырвалась из дому. Бегает с девчатами по селу от двора ко двору, от хаты к хате. Холод рождественской ночи не останавливает молодежь, только заставляет еще проворней бежать. Скрипят сапоги на примерзшем снегу; молодая кровь, разгораясь, ударяет в лицо, греет; звонкий говор оживляет опустевшие улицы; со всех концов доносятся колядки. Развеселилась Христя, глаза сверкают, как звезды на холодном небе. Горе, затуманившее их, тяжелым камнем давившее на сердце, скатилось в ту минуту, когда Христя покинула свой двор.
– Уж нагуляюсь сегодня вволю! – сказала она Горпыне. – Долго я сдерживалась, да наконец вырвалась... А нехорошие вы, девчата! Хоть бы одна пришла проведать, рассказать, что делается в селе, что слышно нового, – щебетала Христя, спеша с подругой на сборище.
Хозяйка хаты, где собирались на посиделки, старая Вовчиха, радостно встретила Христю.
– Здравствуй, дочка! Давно ты у нас не была! И Филипповки прошли, а ты все не приходила. Стыдно, девки... Там у вас несчастье случилось... Но кого оно минует? Никто не знает, что принесет завтрашний день: сегодня жив-здоров, а назавтра, гляди, уж и не стало тебя. Все под Богом ходим. Его святая воля!.. Дай-ка, я хоть погляжу на тебя. Иди ближе к свету.
И старая курносая, как сова, Вовчиха начала вертеть Христю на все стороны, заглядывала ей в лицо, в глаза.
– Похудела, девка, подурнела... От горя? Ничего, молодая – пройдет... А тут у меня отбоя нет от хлопцев: все пристают, почему да отчего, тетка, Христя к тебе не приходит? А я почем знаю? Идите, говорю, доведайтесь. И сегодня уже забегал один – будет ли Христя?
– Я знаю, кто это был, – сказала Горпына.
– Нет, не знаешь.
– Так скажи кто? – спросила Христя.
– Ага, хочется узнать? Не скажу, за то, что не приходила.
– Как же мне ходить? – оправдывалась Христя. – И грех, и мать не пускает.
– Невелик грех... А мать поймет: разве она не была молодой?
Запыхавшись, в хату вбежали несколько девчат. Разговор прервался.
– Гляди! Они уже тут, а мы сдуру за ними бегали. Прибегаем к Горпыне, говорят – пошла к Христе, а у нее и хата на запоре. Поцеловала Химка засов, да и назад вернулась.
– Врешь! Сама целовала, а на других кивает, – отрезала Химка.
– Да то Маруся целовала, – вставила третья – еще подросток, указывая на свою старшую сестру.
Маруся только оттопырила губы. Девичья болтовня на мгновение умолкла.
– Еще много наших нет? – спросила Горпына, оглядывая собравшихся. – Нет Ониськи да Ивги. Знаете что? Пока они придут, поколядуем здесь!
– Давайте! Давайте! – подхватили другие. Горпына подбежала к хозяйке.
– Благословите колядовать! – крикнула она.
– Колядуйте! – сказала Вовчиха.
Девчата стали в круг, откашливались. Горпына начала...
Зычный ее голос разнесся по хате, как звон колокола. Будто монахиня сзывала на молитву своих подруг. Все притихли, слушая этот призыв.
И сразу подхватили:
Славен еси!
Ой, славен еси,
Наш милый Боже,
На небеси!
Снова призыв, и снова повторяют «Славен...». Колядка была длинной-предлинной. Наконец пришли и опоздавшие: Ониська мышастая и Ивга-толстуха.
– Насилу вырвались! – оправдывалась Ивга. – Забегаем к одной – пошла, говорят, туда; ко второй – пошла в другой конец. Как пошли искать, насилу разыскали. А тут идем к вам – встречают хлопцы. «Куда, девчата, чешете?» Мы от них, а они за нами... Еле убежали!
– А Тимофея так и не видела? – усмехаясь, спросила Горпына.
Широкое черное лицо Ивги еще сильнее почернело; глаза загорелись.
– Пусть он к тебе на шею вешается! – сердито ответила Ивга.
– Тю-тю, дурная! Я шучу, а она принимает всерьез, – говорит Горпына.
– Гляди, поссорятся... А грех! – вмешалась Вовчиха. – Свои, а поладить не могут... вишь ты! – И старуха покачала седой головой.
– Чего же она мне в глаза тычет Тимофеем? – не унимается Ивга.
– Ивга! Хватит! – прикрикнули на нее девчата.
– Хватит вам спорить, пора собираться! – напомнили другие.
– Пора, пора... Прощайте, мама.
– С Богом, дети, счастливо! А колядки пропивать ко мне.
– К вам! К вам! – И гурьбой повалили из хаты.
Ночь ясная, морозная. Лунный серп высоко плывет в чистом небе, сверкает; вокруг него столпились звезды, как рой около матки, как маленькие пряники вокруг доброго каравая хлеба, – так они блестят и маячат на небе; а он так радостно светит на весь мир, выстилает светлой пеленой заснеженную землю, сверкает в снежинках сизыми, зелеными, красными и золотистыми огнями, словно кто-то раскинул по земле огромное монисто из самоцветов. В прозрачном воздухе морозно, безветренно, но от холода захватывает дыхание. Отовсюду доносятся скрип, треск, шум... Там скрипят десятки ног, перебегая через улицу; около хаты слышится «благословите колядовать!», а там, с дальнего конца, доносится пение коляды... Веселый гомон поднимается над селом, будит застывший воздух, кривые улицы, уснувших собак во дворах... Живет, гуляет Марьяновка! Свет горит в каждой хате; у всех гости, а не гости, так пир в домашнем кругу.