— Давайте, ребята, махнем прямо в Констанцу! — предложил он.
Ермолай обрадовался:
— Айда в Констанцу! По крайней мере, выпивка будет, а то наши умники на пароходе буфет закрыли.
— Айда в Констанцу! — орал Симион. — И выпьем, и к бабам съездим!
«А я отыщу Ульяну и убью ее, — думал он. — Вот так, своими руками, сверну ей шею. Лишь бы только никто не узнал…» Некоторые из рыбаков высказали сомнение: ведь дома терпимости закрыты, куда же ехать?
— Знаю я куда! — огрызнулся Симион. — Есть и такие, что по частным квартирам живут. Вам что, вывеска нужна или баба? Без вывески не можете…
— Я без вывески и без разрешения от примарии не могу! — кричал Ермолай, трясясь от смеха.
Шутки, хохот и крики еще более утвердили рыбаков в их решении. Ермолай с Симионом, толкаясь и спотыкаясь, добрались до штурвальной рубки и, дыша спиртом в лицо старшине, велели ему держать курс на Констанцу. Старшина — это был Павеликэ — нахмурил свои черные брови и попробовал протестовать:
— Рехнулись вы, что ли! Я свое дело знаю и слушаться вас не желаю. Вы мне не начальство!
Но Ермолай легонько похлопал его по плечу и чуть при этом не сломал ключицы, а Симион молча вынул нож.
— Ты на него не смотри, — ласково уговаривал Павелику Ермолай. — Слушай лучше меня — я человек хороший. Он — пес, а я добрый, такой души, как у меня, ни у кого нету.
Павеликэ, напуганный ласковостью Ермолая не менее, чем свирепым видом Симиона, еще попробовал было сопротивляться, но когда Ермолай дружески взял его за руку, а Симион пощекотал сквозь одежду острием ножа, он побледнел и бросил штурвал:
— Делайте, что хотите. Я больше ни во что не вмешиваюсь.
Старшина спустился в носовую каюту, где он помещался вместе с мотористом, а Ермолай преспокойно стал на его место за штурвал и круто повернул куттер на вест-норд-вест. Суденышко задрожало от страшного напора волн, но Ермолай был доволен: они шли туда, где была выпивка. На куттере все было выпито.
Симион втиснулся между рыбаками, одни из которых горланили пьяные песни, другие храпели, упившись до потери сознания. Мысль о том, что Жора теперь наверное погибнет, продолжала его радовать: он то смеялся, то покачивал головой, испытывая огромное облегчение: «Ну и счастье привалило! Вот уж не ждал! Наконец-то избавился!»
Настал серый пасмурный рассвет. По грязному небу, низко над морем, плыли пепельно-желтые тучи. На горизонте уже виднелись пологие, продолговатые холмы, башни и серо-землистые дома Констанцы, когда Павеликэ, решив поговорить с Ермолаем, вышел из каюты:
— Ты уж, брат, пожалуйста, в порт не входи! — просил испуганный, взъерошенный, желтый от бессонницы старшина.
Ермолай оттолкнул его локтем, притиснув к переборке. Павеликэ посмотрел на волны, которые были выше его куттера и часто целиком покрывали его пеной, так что из рубки уже не видно было ни антенн портовой радиостанции, ни минарета большой констанцской мечети, а лишь проносившиеся над самой головой обрывки туч да горы сердитой пепельно-зеленой воды, и теперь только заметил отсутствие Емельяновой лодки. Он горько заплакал, дополз до люка, спустился в темный трюм, откуда на него пахнуло тяжелым запахом спирта и блевотины, и принялся уговаривать и умолять пьяных рыбаков:
— Заходить в порт опасно, братцы, — опрокинет. Наверняка все потонем, товарищи! Давайте лучше укроемся от шторма за Тузлой!
Рыбаки, не понимая, что он от них хочет, и не дослушав его, принялись ругаться хриплыми с перепоя голосами, стараясь выдумать самые сложные и обидные ругательства с упоминанием бога, церкви, пасхи и всего, что приходило им в помутившиеся от водки головы. Ермолай тем временем вел куттер прямо в гавань. Какой-то грузовой пароход, держась на порядочном расстоянии от входа на рейд, не решался проникнуть в порт, выжидая, пока уляжется волнение, но на Ермолая это не произвело никакого впечатления. Да и волнорез, то есть та черта, за которой глубина значительно спадает по мере приближения к берегу и где волны, встречаясь с препятствием и разбиваясь о камни, достигают огромной высоты, совсем не казался таким страшным с моря. Черные, зловещие волны яростно стремились к порту, лезли на маяк, пенясь и добрасывая брызги до самого фонаря, потом бежали вдоль берега, но Ермолай отважно шел прямо по направлению к рыбачьей гавани: знай, мол, наших, морскому рыбаку все нипочем!
Павеликэ все еще пытался уговорить рыбаков, которых качка бесцеремонно кидала друг на друга, как вдруг куттер неожиданно остановился и началось что-то совсем непонятное. Павеликэ показалось, что все, вместе с ним самим, полетело куда-то вверх тормашками. На голову ему свалилось чье-то одеяло, и он вдруг почувствовал, что вода доходит ему до щиколоток, до колен, до бедер… Душераздирающие вопли в кромешной тьме трюма объяснили ему, что произошло: куттер опрокинулся. Через несколько минут он пойдет ко дну, а выбраться из трюма почти немыслимо. Какой-то ящик больно ударил его в спину. Вода теперь была ему по пояс; при каждом движении он натыкался на тела; чьи-то руки судорожно махали в воздухе, который становился все более тяжелым из-за поднимавшейся воды и уже давил ему на барабанные перепонки.
— Спасайтесь через люк, он под нами! — закричал старшина не своим голосом и тут же услышал, как Симион в последний раз обругал его матерным словом.
Кое-как пробившись к люку через эту путаницу человеческих тел и плавающих в воде одеял, сапог, сундуков, кастрюль, мешков, матрасов и т. д., то и дело задевая и ударяясь о них, Павеликэ, сопровождаемый воплями и руганью рыбаков, выбрался-таки из трюма и нырнул под палубой перевернувшегося куттера… Чуть не захлебнувшись, он в последнюю минуту успел выскочить на поверхность и медленно поплыл не прямо к берегу, а вдоль волн, к тому месту, где они казались меньше и тише. Через два часа пловец выбрался на песчаный берег и лишился чувств. Еще через несколько часов портовые власти узнали, что на берегу был найден и отвезен в больницу человек, который в бреду бормочет что-то о куттере, опрокинувшемся у волнореза, при входе в порт. Но лишь на третьи сутки, когда буря несколько улеглась, катер портового управления обнаружил, недалеко от берега, торчавший из воды нос погибшего куттера. Оттуда слышались стуки. Вернулись в порт, захватили топоры, молоты, долота и, проделав отверстие в борту, извлекли из куттера здоровенного, тяжеленного рыбака с белым лицом и мутными глазами. Это оказался Ермолай, которого, когда они опрокинулись, втиснуло водой в носовую каюту, где он и остался. Тяжесть помещавшегося в кормовой части дизеля продержала все это время нос куттера над водой с заключенным в каюте Ермолаем. В каюте было темно, воздуха становилось все меньше, но Ермолай выжил. Когда его перетащили на катер, он уселся, опершись локтями в колени и беспомощно опустив голову. Потом вдруг вскинул своими детскими глазками и проговорил слабым голосом:
— Папироски у вас не найдется?
Ему вложили в рот папиросу и зажгли ее. Один из матросов портового управления достал из кармана флягу с ромом и протянул ее Ермолаю, предварительно открутив пробку. Но ударивший ему в нос запах спирта заставил его вздрогнуть, еще сильнее побледнеть и оттолкнуть флягу:
— Я не пью, — прошептал он чуть слышно. — Воды бы, если есть…
Поднять куттер стоило немалого труда, хотя он и затонул на мелком месте — на глубине всего двух-трех метров. Волны, двое суток колотившие его о скалистое дно, разбили в щепки всю корму и повредили двигатель. Захлебнувшегося моториста нашли в машинном отделении; из трюма извлекли девять трупов, в том числе — Симиона Данилова.
Всю ночь ветер гнал их куда-то, но куда именно — они не знали. К утру Афанасие, выбившись из сил, бросил весла и лежал теперь без движения на дне лодки. Адам Жора впервые понял, что он действительно может погибнуть. Небо было железным, пепельно-черным. К нему, казалось, были подвешены тяжелые, чугунные тучи, приводившиеся в движение какой-то гигантской космической машиной, передачи, шестерни и ржавые исполинские валы которой были невидимы, хотя их лязг, скрип и грохот слышны были хорошо. Волны тоже казались чугунными, сталкивавшимися с невероятной механической яростью в чугунном море. Залетавшие в лодку тяжелые брызги били Адама в спину, как картечь. Весь окружающий мир представлялся ему железным, чугунным — из слабого, намученного, изболевшегося, уставшего человеческого мяса были только он да двое товарищей по несчастью. Неужто конец? Адам еще раз занес весла, которые держали их лодку против волны, — в последний раз… Его руки совсем обессилели; натруженные мышцы болели, отказывались повиноваться. Неужто конец?
Он ошибался. Еще не зная откуда взялась у него сила и сам удивляясь ей, он снова, механически, занес весла и вел их назад, несмотря на мешавший ему и толкавший их ветер. Вдруг его исхудалое, обросшее щетиной лицо, похожее, если бы не глаза, на обтянутый кожей череп, осветилось испуганной, изумленной и в то же время торжествующей улыбкой. Улыбался он бессознательно, потому что все внимание его было поглощено тем, что он только что, к своему величайшему удивлению, обнаружил и в чем еще не был окончательно уверен. «Если хватит сил… Но как знать, сколько у меня еще осталось силы? Что я такое? — Человек. И силы, значит, у меня человеческие. Но если человек чего-нибудь очень захочет, если сумеет найти эту скрытую в нем энергию, то и силы его удвоятся: сколько ему нужно, столько и будет. Стоит только захотеть».