Наш молодой дипломат вполне сознательно написал слово «господа» во множественном числе, хотя в Нью-Йорке всякий ребенок знал, что вместе с Розалией Спивак выступает на сцене только один человек – Гриша Стельмах…
Гриша Стельмах! Это имя уже давно мелькает перед глазами Рафалеско и не дает ему покоя. «Кто он? Каков он? Что он собой представляет?» Как ни влечет Рафалеско к Рейзл, он все же хотел бы раньше повидать этого Гришу Стельмаха, хотя бы издали посмотреть, каков он собой. Стоит ему услышать это имя, и сердце его пронизывает острая боль, словно его колют иголками. А тут еще мадам Черняк запустила ему в душу змеиное жало, обронив как бы мимоходом: ей, дескать, доподлинно известно, что Гриша Стельмах и Роза Спивак – жених и невеста, что они не сегодня-завтра повенчаются…
Почему Брайнделе-козак взяла на себя роль Мефистофеля? Вот как это произошло.
Брайнделе-козак вела сложную сеть интриг только из чувства мести. Прежде всего, она хотела отомстить своему кровному врагу Гоцмаху, отобрав у него примадонну и переманив «парня». Поскольку ей это удалось, ее цель, в сущности, была достигнута. Чего же ей еще? Казалось, на этом можно и успокоиться. Обязана ли она, скажите на милость, заботиться о счастье всех людей на свете? Где это сказано, что она должна распинаться за Рафалеско? За Рейзл Спивак? Пускай хоть головой о стенку стукаются! Много ли найдется людей на свете, которые пекутся о мадам Черняк? Если она, сохрани боже, – страшно даже подумать об этом! – потеряет службу, кто ей придет на помощь в этом кипящем котле, которому имя Нью-Йорк? О помощи со стороны мужчин и говорить нечего, будь они трижды прокляты! Холера бы их передушила всех вместе и каждого в отдельности, – да так, чтобы от них следа не осталось!.. Но даже такая девушка, как Роза Спивак, с которой она, мадам Черняк, жила душа в душу, вместе по свету скиталась, вместе томилась в когтях у Щупака, из одной тарелки ела, в одной с ней постели, можно сказать, спала, – даже Роза, видать, отвернулась от нее. Приходит она, мадам Черняк, здесь в Нью-Йорке с визитом к Розе, а ее и на порог не пускают. Она, Брайндл Черняк, написала Розе коротенькую записку:
«Розочка! Душенька! Мадам Черняк хочет с тобой повидаться…» Ей даже не ответили. Она еще записочку – опять ни ответа, ни привета.
Приехал в Нью-Йорк Рафалеско, она встретила его как родного, бросилась ему на шею, обнимала, целовала, окружила вниманием и заботой, душу готова была ему отдать, а он еще недоволен, дуется. За что, спросите? Ему бы хотелось, чтобы она, мадам Черняк на ковре-самолете доставила ему Розу Спивак с Гришей Стельмахом… «Ах, эти мужчины, сгореть бы им всем на медленном огне! Когда им что приспичит, подавай им это сию же минуту на тарелочке, хотя бы для этого понадобилось, чтобы земля разверзлась и небо раскололось пополам. Погоди немного, мой милый Рафалеско. Дай раньше наговориться всласть. Скажи, как поживает Гоцмах, погибель на него! А как его красотка сестрица, чтоб ей околеть? А старая кляча, ее мамаша? Все еще жива эта ведьма?»
Такими и подобными вопросами осыпает Брайнделе-козак своего юного друга и никак не может понять, почему «парень» дуется. К чему это притворство? Зачем он трагедию перед ней разыгрывает? И чего он так убивается по Розе Спивак?..
Стоит Брайнделе-козак вспомнить это имя, как все в ней начинает кипеть и бурлить от гнева. Какой позор! Какая обида! Ужас! Уму непостижимо! Ее, мадам Черняк, не соизволили принять. Не допустили к себе, не ответили на ее письма. И кто?! Дочь кантора, у которой не так давно была всего-навсего одна пара штопаных чулок. Ну, хорошо, счастье тебе улыбнулось, ты стала знаменитостью. Так что же? Зазнаваться надо? Можно быть богатой, знаменитой, великой, подняться невесть на какую высоту, но это не дает права третировать другого, как собачонку. Чем выше летишь, тем ниже падаешь… Видали мы и таких!.. Вот ведь Генриетта тоже примадонна, тоже знаменитость, о ней тоже все газеты трубят. Когда она появляется на сцене, весь театр ходуном ходит. И все же полюбуйтесь, как она проста, доступна, обходительна и ласкова с ней, с мадам Черняк, – прямо как сестра родная! Оттого и она, мадам Черняк, предана Генриетте, как сестра, знает все ее тайны; каждый день, улучив свободную минуту, забегает к ней на «считанных несколько секунд» и засиживается часами. Нет конца их разговорам. И всегда есть, о чем поговорить, одно удовольствие! Часто они лепечут до тех пор, пока не надвигаются сумерки. Тогда мадам Черняк, ударив себя по толстым ляжкам, хватает красную ротонду, приговаривая: «Ох, горе мне! Беда-то какая! Гром меня поразил. Уже ночь!» И, приплясывая на ходу, Брайнделе-козак бежит по улицам Нью-Йорка, хватает первого попавшегося извозчика и спешит в свой театр на работу. А в голове копошится и зреет чудесный мефистофельский план: возможно скорее сосватать и повести под венец молодую парочку – Генриетту и Рафалеско. Не будь ее имя Брайндл Черняк, если она не поставит на своем! О, это будет веселая, шумная, знатная свадьба! Газеты будут трубить во все рога, «кибецарня» будет сплетничать и злословить, а она, мадам Черняк, будет играть роль самой близкой сватьи. Чьей? Жениха? Невесты? Нет, обоих!.. И она пустится в пляс, хи-хи-хи, с этим верзилой Нислом Швалбом. А актерская братия как напьется, – пойдет гульба до самого утра. Потом она, мадам Черняк, придет домой и напишет Розе Спивак мефистофельское письмо-поздравление по случаю только что состоявшейся свадьбы… Или нет! Может быть, лучше так… В захватывающих, душераздирающих романах, которые мадам Черняк читает каждый день в газетах, развязка бывает совсем иная. Надо устроить так, чтобы Роза получила приглашение на свадьбу заблаговременно, но опоздала бы и попала как раз в ту минуту, когда жених и невеста уже стоят под венцом. Рафалеско надевает невесте на палец кольцо и произносит: «Ты посвящена мне по закону Моисея и Израиля…» Роза падает в обморок. Поднимается суматоха… В это мгновение вбегает ее жених (молодой Стельмах) и пускает себе пулю в лоб… Чем Гриша Стельмах заслужил такую кару, – не спрашивайте. Когда в сердце человека пылает пламя мести, он не разбирает ни правых, ни виноватых, и кровь льется рекой.
Глава 47.
Брайнделе-козак в роли свахи
Это было за несколько дней до первого дебюта в Нью-Йорке новой звезды из Бухареста Лео Рафалеско. Все приготовления уже кончены, все репетиции уже позади. Мистер Никель чуть не каждые две минуты звонит по телефону из театра «коммуне», что дела идут олл райт, что скоро на спектакль с участием Рафалеско не останется ни одного билета, что билеты хватают из рук, у кассы началась драка, что уже ломают двери и он боится, как бы не разнесли театр… Но на «коммуну» эти потрясающие известия не производили особого впечатления. Все прекрасно знали, что большую половину из того, что говорит Никель, можно без всякого ущерба отбросить, одну треть кинуть на дно моря, а остальное раздарить беднякам…
Из членов «коммуны» в это время были дома братья Швалб, мистер Кламер и ломжинский кантор. (Генриетта с Рафалеско пошли фотографироваться в новой позе.) Настроение у компании было неважное – и не потому, чтобы дела шли нехорошо. Наоборот, перспективы были блестящие, акции «коммуны» изо дня в день повышались. Не хватало только того, что всегда и везде не хватает в любом человеческом обществе: чувства товарищества, солидарности, мира и согласия. Споры между компаньонами не прекращались. Всякий считал себя выше всех и ни во что ставил других. Старший из Швалбов, Нисл, например, хвастал, что вся эта комбинация – дело его рук, и только. Не будь его, Нисла, с его блестящей идеей, – где бы они теперь были? А мистер Кламер утверждал, что если бы не его капитал, они все теперь ходили бы с сумой по домам и побирались бы. Но тут ломжинский кантор немедленно обрубил крылья мистеру Кламеру: кому, мол, нынче нужен его капитал? Можно уже, слава тебе господи, обойтись без его помощи. Во всяком случае он, ломжинский кантор, уж наверняка сам за себя постоит.
Эти слова взорвали всех компаньонов, даже младшего из Швалбов – Изака, который со свойственной ему тонкостью обращения спросил кантора, помнит ли он лондонский Уайтчепель, сырой подвал с огромной печью, которая тосковала по полену дров и никогда в глаза не видала полной кастрюли, кроме суббот и праздников, да и то лишь в тех случаях, когда брату Нислу удавалось собрать для него у добрых людей несколько шиллингов…
Разумеется, этот деликатный намек не мог прийтись по вкусу кантору. Он весьма недвусмысленно напомнил Изаку Швалбу, что его место – в театре под самым куполом и что его дело – хлопать руками, а не трепать языком.
На это Нисл Швалб не постеснялся ответить, – тоже в весьма иносказательной форме: если, мол, наступит время, когда его рукам придется поработать, – а такое время, по-видимому, уже наступило, – тогда несдобровать ни бороде, ни физиономии ломжинского кантора.