ерзают глазки, ища, за что зацепиться. Говорит он с большим трудом, так как одна сторона отнялась, однако после ряда попыток ему наконец удается выдавить несколько слов — так невнятно, что я едва могу разобрать: «Разве это справедливо? Я всегда был добр к людям». Что? Клонц говорит про себя именно то, чего ты никогда не посмел бы сказать о самом себе? Стоит ли теперь сводить с ним счеты: там-то ты меня обманул, тогда-то пытался на мне нажиться? Все это теперь уже не стоит ломаного гроша. Ведь Клонц не хотел никого обманывать; просто так получалось, что люди сами напрашивались на обман, вот Клонц и шел им навстречу. Я грустно бреду домой. Сами мы во всем виноваты.
А что, если бы речь шла не о Клонце, которого я терпеть не могу? Что, если бы ко мне явились и обступили ночью мой стол другие мои герои, которых я люблю и гибель которых меня печалит? Даже если бы они высказали свои обвинения не столь четко, как Клонц, я бы все равно услышал: «Почему ты не создал нас другими? Ведь это было целиком в твоей власти».
Было ли? Почему они так уверены? Почему я сам вовсе не уверен?
Поскольку я не отвечал на ругань Клонца, а как бы пропускал его наскоки мимо ушей, он бесился все больше — видимо, счел мое молчание знаком презрения. И, распалившись, бросил мне в лицо то, на что не имел права.
Я уже упоминал, что дома у меня лежал больной человек. Хотя я задался целью рассказать все как было, мне хотелось как можно меньше говорить о нем, чтобы не расчувствоваться и не нарушить объективность повествования. Теперь я вижу, что мне не удастся обойти больного молчанием, а значит, лучше было бы с него и начать. Ведь именно из-за него я провожу ночи без сна. Он лежит в нескольких шагах от меня. Я затенил лампу, чтобы свет не падал ему в глаза. Может, я бы вообще не взялся за перо, если б не он. Вообще бы не взялся.
Больной спит. Снотворное наконец-то перебороло кашель. Дыхание хриплое, на губах пузырьки. Но все же он спит. Будем говорить шепотом! Не скрипеть пером и осторожно переворачивать страницы. Ибо больной — об этом-то я и хотел умолчать — моя любимая. Только не будем делать из этого мелодраму.
У Клонца хватило низости бросить мне в лицо, что в ее болезни виноват я сам. Не способен, мол, даже жену прокормить. И сплюнул.
Это было уж слишком. Я и сам знаю, что, чем сидеть и смотреть, как умирает от голода человек, за судьбу которого ты один в ответе, лучше заниматься темными делишками и даже воровать. Правда, законом такие действия запрещены, и правильно, что запрещены. Но тем не менее они совершаются вопреки всем законам. Кому-кому, только не Клонцу делать такие заявления.
Я выпрямился, собираясь отчитать его как следует. Но тут послышался кашель. Негодяй разбудил-таки бедняжку своим криком!
Я просто повернулся к нему спиной. Словно его и не было в комнате. Потом подошел к ее кровати и опустился на стул.
— Здесь кто-то был? — спросила она.
— Да нет, кому тут быть.
— Приснилось, наверно. Почудилось, что слышу чей-то голос. Угля так и нет?
— Отчего же? Ты только не волнуйся. Завтра или послезавтра обязательно будет. Давай померим температуру. — Я стряхиваю термометр и подаю ей. — Потом сварю тебе чего-нибудь поесть, — говорю я.
— Да нет, не надо. Не хочется.
Я предлагаю ей одно, другое, третье, но ей ничего не хочется. Не хочется есть — в наше-то время, когда все страдают от голода? Кто много ест, наверняка поправится, думаю я; но я ошибаюсь. Кто совсем не хочет есть, тот очень болен — вот это верно.
Я смотрю на ее слабые и бледные руки, лежащие поверх одеяла. На ее обтянутые кожей хрупкие запястья. Грустно и растерянно сижу у ее изголовья. Мысли мои ненадолго возвращаются к Клонцу. Может, будь я таким изворотливым, как он, любимая не слегла бы с воспалением легких. Ни с того ни с сего на память вдруг приходит мотивчик из какой-то оперы, который мы насвистывали, вызывая друг друга на свидание. Кажется, из «Cavaleria rusticana». Это был наш условный сигнал. Почему мы выбрали именно эту мелодию? Впрочем, вполне понятно. Мелодия и сейчас все та же, только вот звучит совсем по-другому… [6]
Но я должен скрывать свои мысли. Лучше делать вид, что и крушение нашего мира не бог весть какая важность. Нужно верить, что мы и с этим справимся. Тогда, может быть, и впрямь справимся.
— Ты что-нибудь ел? — спрашивает она.
— Конечно. Ты только не волнуйся, — отвечаю я. И тут, к счастью, вспоминаю о том, о чем совсем было позабыл из-за этого дурацкого Клонца. — Погляди-ка, что прислали тебе в подарок.
И вынимаю из кармана лимон. Он лежит на ладони, источая солнечный свет и здоровье. Как свежа и прохладна его кожица. Дотронься — и сразу выздоровеешь. Он похож на маленькую женскую грудь.
И откуда что берется? Наверно, в той стране, где вырос этот лимон, еще не все пошло прахом.
— Как добры люди, — говорит любимая.
И я, сияя от счастья, иду на кухню, чтобы вскипятить воду. Словно сам заслужил эту похвалу.
Сидя за секретером, я вдруг тяжело вздохнул и сам испугался. Прислушался — нет, к счастью, она ничего не заметила.
Возможно, мы недостаточно ценили радости жизни и теперь несем кару за свою неблагодарность. Нет, это слишком высокопарно. Больше всего на свете я боюсь высокопарных слов. То есть слов, когда-то имевших высокий смысл. Но многие все еще пользуются ими — надо думать, из лучших побуждений. На самом же деле они просто повторяют их по памяти. И цепляются за них, пытаясь удержаться на поверхности. Горе им, если они заметят, что смотрят не вперед, а назад, в навеки утраченное прошлое. И горе нам, если мы позволим им себя обмануть.
Если тот, кто будет сидеть за этим секретером через полтораста лет, в растерянности оглянется на меня и спросит: «Как же вы все