— Этот труд целой жизни свидетельствует о том, как через созвучность тонов некое предвосхищаемое содержание претворяется в живопись.
Тут он открыл глаза, коротко поклонился художнику и собравшимся и хотел уже удалиться, как Макс Людвиг Нансен удержал его за рукав и под нарастающий гул аплодисментов схватил за руку, потянул к себе и вперил долгий взгляд в человека, чьи слова так пришлись ему по сердцу. Он даже что-то произнес, чего я не расслышал. Во всяком случае, выставку можно было считать открытой, посетители разошлись — кто налево, кто направо, кто назад, в глубину зала, круг распался, разговоры ожили, и снова зазвучал смех, особенно в той компании, которая заклинила Томаса Штакельберга. Публика опять разбрелась по улочкам и переулкам, но не рассеялась, а группами пошла бродить вдоль стенок мимо картин, норовя захватить мягкие скамьи, призывающие к вдумчивой созерцательности.
В головной группе, так как имелась и таковая, шагали Шондорф, художник, доктор Бусбек и Ганс-Дитер Хюбшер, они торопились, Шондорф что-то объяснял им на ходу и нет-нет останавливался для какого-нибудь замечания, но никто не был склонен его слушать, а меньше всего художник — это он задавал темп и тянул за собой всю компанию. Время от времени он делал критику знак не отставать, словно имел на него виды, — уж не хотелось ли ему побольше услышать о себе? Сказать наверно не берусь, одно только не подлежит сомнению: художник никак не ожидал, что кто-то станет говорить о нем, а он, ошеломленный, сбитый с толку, пожалуй даже испуганный, будет на каждое слово твердить: да-да!
Кто знает, как бы он отнесся ко мне, случись ему меня увидеть, но я был начеку и держался в стороне, укрываясь за посетителями; в последний мой приход он изгнал меня из Блеекенварфа и запретил показываться ему на глаза, заявив, что больше мне не верит: «Я на тебя больше не могу полагаться, Вит-Вит, — сказал он. — Ты окончательно утратил мое доверие», — и повелительным взглядом указал на Ругбюль. Мне было довольно уже того, что я шел по его следам и урывками видел его из-за чьих-то спин. Доктор Бусбек, тот как будто меня углядел в толпе и, кажется, даже узнал на мгновение, но так как я не ответил на его взгляд, видимо, счел, что ошибся, и не удивительно, ведь прошло столько лет.
Тот же Тео Бусбек, единственный из них, подметил насмешку, провожавшую торжественный кортеж: кто качал головой, кто посмеивался, кто открыто скалил зубы; он словно принимал это к сведению, но тут же отворачивался. Я слышал реплику: «Все это пустопорожняя галиматья, плод его собственного воображения».
Но я не стану повторять услышанное прежде всего потому, что пора уже обратиться к большой картине, впервые здесь мною увиденной; она висела в особицу и занимала целую стену.
Предо мной внезапно открылся холст «Сад с масками», и я остановился как вкопанный. Сад сверкал, подобно краскотерочной мастерской, это было какое-то безудержное цветение, здесь все словно старалось превзойти друг друга прелестью очертаний и форм, но каждая малость существовала и сама по себе. А с одного из деревьев, с длиннейшего сука, какой только можно вообразить, свисало на шнурах три маски — две мужские и одна женская. Солнце освещало их сбоку, частично зажигая в них свет. От масок исходила какая-то жуткая уверенность, какая-то загадочная самонадеянность. Их глазные прорези были землисто-бурого цвета — и это на фоне ясного, безоблачного неба. Может, маски угрожают цветущему саду?
И я представил себе, как веет легкий ветер, чуть колыша маски, но он нарастает, становится яростным, швыряет их друг о друга и кружит с сумасшедшей быстротой… Кого напоминали эти маски? Казалось, они сняты с знакомых лиц, где-то, когда-то я их видел, но ни одно имя не приходило мне в голову. И я представил себе, что за ночь маски размножились, вот они уже свисают со всех сучьев, с каждого куста, поднимаются на сухих стеблях с каждой грядки; я подошел к кишевшему масками саду, и, как сейчас помню, мне захотелось взять в руки тонкую крепкую трость и сшибать их со стеблей, кустов и сучьев, захотелось сечь головы, как отсекают венчики цветов, а потом, пожалуй, собрать этот мусор в тачку и свалить его на кучу перегноя.
Тут они подошли ко мне с двух сторон. И, подхватив под мышки, приподняли. Я, все еще не отрывая глаз от масок, узнал светлую прорезиненную ткань их пыльников. Сад между тем закамуфлировался; только сейчас я обнаружил, как все там старалось укрыться от грозного взгляда парящих масок. Не силком, не рывками, а исподволь, равномерным нажимом оттеснили они меня от картины. Присутствие масок в саду привело к тому, что все со страху надело личины: цветение остановилось или совершалось под спудом, жар красок где усилился, а где померк. Справа и слева я мельком увидел знакомые лица и даже в этот краткий миг узнал присущее им выражение крайнего усердия и профессиональной подозрительности.
Чей-то локоть и слабо стиснутый кулак уперлись мне в ребра, пока еще не причиняя боли. Обернувшись, я увидел скрытую среди цветов пару глаз, устремленную на качающиеся маски. Повернуться, закричать, протестовать было ни к чему, ведь я догадывался, кто взял меня в клещи и по чьему наущению. Они отпустили меня, но шуршание пыльников не утихало, провожая каждый мой шаг. Нам незачем было сговариваться, что все должно обойтись втихую, незаметно, только бы без шума и пререканий. Я держал себя так, как держались на экране знакомые мне герои, попавшие в подобное положение, — покладисто, тихо, смирно, и это их устраивало.
Медленно, слоняющимся шагом направился я к выходу, поглядывая тут и там на картины и свесив руки. И только на подходе к лестнице остановился, дал пыльникам приблизиться и спросил, обращаясь к обоим: — Настучали из Ругбюля? — на что один уронил: — Молчать! — а другой: — Пошел вперед!
Я и так понял, вовсе незачем было меня еще подталкивать и незачем было с такой силой пихать в спину: спустившись вниз, я остановился только потому, что не знал, в какую дверь они намерены меня вывести.
Как бы то ни было, я выиграл расстояние и, сделав два поспешных шажка, воспользовался этим стартом и вдруг кинулся бежать, в мгновение скатился с наружных ступеней и припустил во всю прыть, все больше входя во вкус, не слушая угроз и криков «Стой!», слыша только собственный топот, стук и гул моих собственных шагов по мостовой, уносивших меня все дальше — к мосту и через улицу, на волосок от надвигающейся стены трамвая, заставившего пыльники остановиться, после чего те опять устремились за мной, теперь они все реже кричали «Стой!» и «Ни с места!», но зато все ретивее и неотступнее поспешали следом через стройплощадку, лавируя среди будок, грузовиков и кранов, а затем гуськом побежали за мной по тому же зыбкому помосту, по которому пронесся я, и дальше по улице до светофора — он еще посветил мне зеленым, — а затем и до затейливых витрин универмага, где они впервые потеряли меня из виду и где, однако, другие свидетели, праздношатающиеся воскресные зеваки, стали удивленно и подозрительно оборачиваться и указывать на меня, но я уже проскочил мимо, я бежал стрелой к железнодорожному виадуку и, увидев табличку с надписью «Дым!», с тоской возмечтал о дыме, призывая дым — этакое взметнувшееся ввысь густое спасительное облако, однако заправочная колонка по ту сторону виадука была видна как на ладони, а рядом из машины высунулась рука, протягивающая деньги, и заправщик уже убирал шланг, — все дальше и дальше, к забитой автостоянке перед Главным вокзалом, где я, пригнувшись, прошмыгнул между машин, и так как в отелях не спрячешься, да в Немецком театре тоже (хотя, по сообщению утренней газеты, знакомый актер выступал там сегодня на утреннике с чтением Гёльдерлина, Шторма и Гёте), а преследователи уже миновали виадук, и заправщик, взяв их сторону, кивал, указывая им направление, то единственно, что мне оставалось, это Главный вокзал со своими залами ожидания, с уборными, кассами и киосками, со своими стоящими, толкущимися и спешащими пассажирами, и я скользнул в прохладный, продуваемый сквозняками зал, огляделся и прикинул, какие тут для меня возможности, но, не воспользовавшись ни одной, пересек зал, побежал к трамвайной остановке и вскочил в вагон — на мое счастье, как раз подъехал трамвай, — и, сколько я потом ни оглядывался на убегающий вокзал, так и не обнаружил своих преследователей.
Не озираются ли на меня в вагоне? Может, я вызываю подозрение у соседей? Их настораживает мое учащенное дыхание? Но нет, никому до меня дела нет. Все воззрились на контролера, проверявшего билет у грузной пожилой женщины.
— Билет недействителен, что бы вы там ни говорили, — утверждал контролер.
Старуха развязала и сняла с головы мокрую косынку.
— Первый раз такое слышу, — огрызнулась она и, подняв с пола тяжелую сумку, откуда выглядывал большой букет, демонстративно водрузила ее рядом, заняв еще одно место. Контролер вертел билет в пальцах и разглядывал его на свет.