В один прекрасный день, когда все кругом сияло и смеялось, я отбросил книгу на час раньше обычного и вышел на прогулку такой легкой походкой и в таком восхитительном настроении, каких у меня давно уже не было. Едва успел я перескочить через невысокий забор и очутиться на одной из тех зеленеющих затененных тропинок, которые заставляют нас верить старым поэтам, любившим природу и жившим ради нее, когда они именуют наш остров «веселой Англией», — как меня поразил раздавшийся за изгородью короткий и громкий лай. Я резко обернулся и увидел сидящего на траве человека, по всей видимости — коробейника. Перед ним лежал открытый ящик с товарами; кругом валялись несколько штук белья, женское платье, а торговец, казалось, был всецело погружен в осмотр самых потайных закоулков своего переносного магазина. Небольшой черный терьер бросился ко мне с явно недружелюбным рычаньем.
— Стой, — произнес я, — не все чужие — враги, хотя большей частью англичане думают именно так.
Сидевший на земле человек тотчас же поднял глаза. Может быть, его поразило мое не совсем обычное обращение к его спутнику собачьей породы, ибо, учтиво дотронувшись до шляпы, он сказал:
— Собака, сэр, совсем не злая: она хотела испугать вас только для того, чтобы предупредить меня о вашем появлении. Ибо псы, по-видимому, неплохо знают человеческую природу и отлично понимают, что даже самый лучший из нас может быть застигнут врасплох.
— Да вы моралист, — сказал я, в свою очередь немало удивленный подобной речью в устах подобного человека. — Я и не ожидал, что вдруг наткнусь на философа. Нет ли у вас в ящике подходящего для меня товара? Я был бы рад приобрести что-нибудь у продавца, столь глубоко рассуждающего о человеческой природе.
— Нет, сэр, — ответил предполагаемый коробейник, улыбаясь, но в то же время поспешно засовывая товары в ящик и тщательно запирая его на ключ. — Тут у меня добро, принадлежащее другим людям. Мне лично принадлежат только мои рассуждения, и я охотно продам их по назначенной вами самими цене.
— Вы, друг мой, человек откровенный, — заметил я, — и ваша прямота поистине неоценима в наш век, когда все обманывают друг друга, и в стране, где царит лицемерие.
— Ах, сэр! — возразил мой новый знакомый. — Вы, я вижу, из тех людей, которые во всем склонны видеть дурное. Я же полагаю, что времени лучше нашего не бывало и страны добродетельней нашей в Европе нет.
— Поздравляю вас, мистер Оптимист, с подобными воззрениями, — произнес я. — Однако, судя по вашим замечаниям, вы не только путешественник, но и историк. Или я не прав?
— Что ж, — ответил человек с ящиком, — я кой-чего на своем веку почитал и, кроме того, немало побродил среди людей. Сейчас я только что вернулся из Германии и направляюсь в Лондон к друзьям. Я должен доставить туда этот ящик со всяким добром: дал бы мне бог благополучно выполнить поручение.
— Аминь, — произнес я. — Разрешите, помимо этого пожелания, снабдить вас кое-какой мелочью и пожелать вам доброго пути.
— Тысяча благодарностей, сэр, и за то и за другое, — ответил он. — Но присовокупите уж к вашим благодеяниям и еще одно — скажите, как мне добраться до города ***.
— Я сам иду в том же направлении; если вы соблаговолите пройти со мною часть дороги, то могу вас заверить, что в дальнейшем вы с пути не собьетесь.
— Слишком много чести для меня! — ответил человек с ящиком, вставая и перекидывая через плечо свою ношу. — Редко джентльмен вашего звания соизволит хоть три шага пройти рядом с джентльменом моего. Вы улыбаетесь, сэр. Может быть, вы считаете, что я не должен был бы причислять себя к джентльменам. Однако у меня на это на меньше права, чем у большинства лиц вашего сословия. Яне занимаюсь никаким делом, не имею никакой профессии: бреду, куда захочется, отдыхаю, где мне заблагорассудится. Словом, единственное мое занятие — безделье, а единственный для меня закон — моя воля. Ну, как, сэр, — разве я не могу назваться джентльменом?
— Разумеется! — изрек я. — Вы, как я погляжу, нечто среднее между отставным капитаном и цыганским королем.
— Вы попали в самую точку, сэр, — ответил мой спутник с легким смешком.
Теперь он шел бок о бок со мной, и я имел полную возможность разглядеть его более внимательно. Это был довольно крепко сложенный человек среднего роста, около тридцати восьми лет, одетый в темно-синий длиннополый сюртук, не слишком новый, но и не обтрепанный, а попросту плохо сшитый, слишком просторный и длинный для нынешнего своего владельца. Под сюртуком виднелся изношенный бархатный жилет, который некогда, подобно одеянию персидского посла, «багрянцем пламенел и золотом сиял», теперь же его можно было бы не без выгоды сбыть на Монмаут-стрит за законную сумму в два шиллинга и девять пенсов; под жилетом была фуфайка из кашемировой ткани, как будто слишком новой по сравнению с прочей одеждой. Хотя нательная рубашка моего спутника не отличалась чистотой, мне показалась несколько подозрительной тонкость полотна, из которого она была сшита. Из-под потертого и обтрепанного черного галстука сверкала булавка с фальшивым, а может быть, и настоящим бриллиантом, словно глаз цыганки из-под черных ее кудрей.
Брюки у него были светло-серые и волею провидения или же портного являлись как бы справедливым возмездием за чрезмерную длину своего злополучного коллеги — сюртука, ибо, слишком узкие для прикрываемых ими мускулистых конечностей, они, не доходя до лодыжек, открывали взору мощные веллингтоновские сапоги, очень напоминавшие изображение Италии на географической карте.
Лицо у этого человека было самое обыкновенное, ничем не замечательное, такие ежедневно сотнями видишь на Флит-стрит или у Биржи: плосковатое, с мелкими, неправильными чертами. Но вторично посмотрев на это лицо, в выражении его легко было обнаружить нечто особенное, необычное, полностью искупавшее недостаток своеобразия в чертах. Правый глаз его смотрел не туда, куда левый, и косоглазие моего приятеля, когда он пристально вглядывался во что-нибудь, казалось устроенным с какой-то определенной целью, напоминая ирландские ружья, специально рассчитанные на то, чтобы стрелять из-за угла. Широкие косматые брови сильно смахивали на кустики куманики, в которых прятались хитрые, как у лисы, глаза. Вокруг каждой такой лисьей норы располагался целый лабиринт морщин, в просторечии именуемых гусиными лапками, и таких глубоких, изломанных, взаимопересекающихся, что их можно было сравнить с той зловещей паутиной, в которую у нас превращаются судебные дела. Как ни странно, все прочее в его лице было мелким и словно сглаженным: даже линии, идущие от ноздрей к уголкам рта, обычно уже резко обозначавшиеся в его возрасте, тут не были заметнее, чем у восемнадцатилетнего юноши.
Улыбка его светилась искренностью, голос звучал ясно и сердечно, в обращении не было ни малейшей принужденности, совсем как у людей более, казалось бы, высокого положения, чем его собственное, — он словно притязал на равенство с вами, будучи в то же время готовым оказать вам должное уважение. Однако, несмотря на все эти несомненно положительные черты, в его внимательно следящем за вами косом взгляде таились лукавство и хитрость, а вокруг собирались эти подозрительные морщинки, так что я не мог испытывать полного доверия к моему спутнику, хотя вообще он мне нравился. И правда, он, пожалуй, был слишком уж прямодушен, непосредствен, слишком dégagé,[827] чтобы казаться вполне естественным. Честные люди очень скоро на своем горьком опыте приучаются проявлять сдержанность. Мошенники общительны и ведут себя непринужденно, ибо доверчивость и прямодушие им ничего не стоят. Чтобы покончить с описанием моего нового приятеля, замечу еще, что в лице его было что-то, показавшееся мне не совсем незнакомым: это было одно из тех лиц, которые мы, хотя и не имели никакой возможности видеть раньше, тем не менее (может быть, как раз из-за их обыденности) узнаем, словно встречали их уже сотни раз.
Мы шли быстрым шагом, хотя день выдался жаркий. Воздух был так чист, трава такая зеленая, в сиянии полдня жужжало, трепетало, жило столько мельчайших существ, что все это не расслабляло, не вызывало истомы, а наоборот — придавало бодрость и силу.
— Чудесная у нас страна, сэр, — сказал мой приятель с ящиком, — здесь как будто гуляешь по цветущему саду, а на континенте природа как-то суше и унылее. Чистым душам, сэр, в сельской местности хорошо. Что до меня, то я всегда готов воздавать хвалу господу, созерцая его творения, и, подобно долинам в псалме, петь и веселиться.
— Вы не только философ, — сказал я, — вы энтузиаст! Может быть (я считал это вполне возможным), я имею честь беседовать также и с поэтом?
— Что ж, сэр, — ответил он, — случалось мне и стихи писать. Словом, мало чего я в жизни не делал, ибо всегда питал склонность к разнообразию. Но не разрешит ли мне ваша милость высказать то же подозрение относительно вас? А вы-то сами не любимец муз?