В своей вышедшей в 1986 году книге Фильд рассматривает вероятность того, что «Роман с кокаином» может быть преднамеренной мистификацией со стороны Набокова или кого-то еще. Он заканчивает, однако же, утверждением, что «можно сказать с полной уверенностью… что есть какая-то связь между произведениями Агеева и Сирина», поскольку существует частичное созвучие имени Синат, которое носит один из персонажей Агеева[11], с набоковским Цинциннатом в «Приглашении на казнь».
Связь между Синатом и Цинциннатом подпадает под ту же категорию научных изысканий, что и, скажем, раздутая Фильдом шумиха о романе на стороне, абсолютная чепуха о тайном беспробудном пьянстве, нелепые предположения о смерти отца или утверждение, что Набоков в своих письмах к матери обращался к ней «Лолита» (на чем Фильд строит типичный для себя домик из крапленых карт). В последнем случае его аргументация такова: отец, с присущей ему сдержанностью джентльмена, предпочел стереть свое обычное ласковое обращение к матери, которую звали Елена, в копиях писем, показанных им Фильду еще до того, как тот обнаружил свое подлинное лицо. Фильд, перепробовав, я полагаю, множество луп различной силы, углядел след от «хвостика или шляпки» кириллической буквы «т» в уголку того места, где находилось стертое приветствие (между прочим, написанная от руки строчная кириллическая «т», как правило, похожа на маленькую латинскую «m» и поэтому не имеет ни хвостика, ни шляпки). По этой причине и потому, что недостающее слово «было длиною около семи букв», а также потому, что отец сказал ему, что «Лёля» – это вполне нормальное русское имя, уменьшительное от имени «Елена», и еще бог знает по каким причинам, Фильд заключает (тем самым грубо посягая на область личных чувств), что это слово было «Лолита, разумеется», и, что характерно, продолжает ссылаться на эту нелепость как на доподлинно установленный факт далее в своей книге.
И не важно, что «Лолита» состоит всего из шести букв, что образование латинского уменьшительного было бы немыслимым в рамках русской этимологии, где испанские имена не пользовались такой популярностью, как французские или английские; русское слово, стертое из желания сохранить в неприкосновенности интимную сторону переписки и из уважения к памяти любимой матери, было «радость». Обычное эпистолярное приветствие Набокова к матери, и, конечно, у нас есть оригиналы писем, подтверждающие это. А Лолита Гейз довольно долгое время была Жуанитой Дарк в отцовских черновиках романа. Ну, хватит о «Лолите, разумеется».
Но оставим Фильда у развалин его теорий и навестим другой угол мусорной кучи, дабы похоронить споры, связанные с Агеевым, интересные лишь постольку, поскольку они позволяют выявить всю огромную разницу между произведением этого автора и «Волшебником».
Исследования, проделанные Фрэнком Уильямсом, автором рецензии на английский перевод агеевского романа в «Литературном приложении к „Таймс“» от 5 июля 1985 года, французским журналистом Аленом Гарриком, предпринявшим поездку в Стамбул, чтобы написать большую статью на эту тему для «Либерасьон», и другими, позволили установить следующую хронологию событий.
После того как «Роман с кокаином» появился в «Числах» и возбудил определенное любопытство в эмигрантских кругах, русскую даму в Париже, которую звали Лидия Червинская, попросили выяснить с помощью ее родителей, живших в Стамбуле, откуда и была прислана рукопись, кто такой Агеев. Червинская разыскала его там, помещенного в лечебницу для душевнобольных из-за бьющей его нервной дрожи и судорог. Спасенный отцом дамы, Агеев стал другом семьи и сблизился с Червинской, которой он открыл свое настоящее имя – Марк Леви – и поведал свою сложную и пеструю историю, включавшую в себя убийство русского офицера, бегство в Турцию и наркотическую зависимость.
Леви-Агеев отправился вместе с Червинской в Париж, но, прожив там какое-то время, вернулся в Стамбул, где в 1936 году умер – возможно, от последствий своего пристрастия к кокаину.
В. С. Яновский, который был связан с «Числами», когда рукопись впервые была получена в Париже, и который живет теперь в пригороде Нью-Йорка, подтвердил в интервью, напечатанном в «Нью-Йорк таймс» (8 октября 1985), что под рукописью, пришедшей в редакцию парижского журнала, стояла недвусмысленно еврейская подпись «Леви» и что в какой-то момент было принято решение заменить ее «более русским по звучанию именем». Наконец, разыскания, предпринятые автором вышедшего в 1982 году французского перевода романа, которые приводит и Уильямс, показывают, что «некто Марк Абрамович Леви был похоронен на еврейском кладбище в Стамбуле в 1936 году».
В то время как ни один искатель литературных приключений не отважился бы оспаривать авторство «Волшебника», профессор Струве, по-видимому, полон решимости во что бы то ни стало продолжать упрямую в своей косности, донкихотскую кампанию по приписыванию романа Агеева ВН, который – за исключением небольшой публикации совсем на другую тему в первом номере журнала – не посылал своих вещей в «Числа», позволившие себе грубый выпад против него вскоре после этого; никогда не бывал в Москве, где происходит действие романа, причем подробно описываются некоторые места; никогда не употреблял кокаина или других наркотиков; и писал, в отличие от Агеева, на чистом, правильном петербуржском русском языке. Кроме того, если бы существовала какая-либо связь между Набоковым и «Романом с кокаином», кто-нибудь из его литературных знакомцев, вероятно, был бы посвящен в это, если же нет, то его жена, первая читательница и машинистка Вера Набокова, наверняка должна была знать.
Лепной парапет флоридской террасы, на которой я пишу все это, – с намеренно неровной поверхностью, покрытой белой краской, – полон разнообразных узоров. Достаточно одного карандашного штриха тут и там, чтобы получился превосходный гиппопотам, строгий фламандский профиль, пышногрудая хористка или любое количество дружественных или смущенных маленьких бесформенных монстров.
Это то, что Набоков, в юные годы серьезно подумывавший о том, чтобы стать живописцем, так хорошо мог проделывать с богато украшенным абажуром, например, или с повторяющимся на обоях цветочным узором. Смешные рожицы, несуществующие, но правдоподобные бабочки, а также самим им выдуманные маленькие гротескные создания постепенно заселили гостеприимные укромные уголки в комнатах отеля «Монтрё-Палас», где он жил и работал, а некоторые из них и по сей день обитают в них, сохраняемые либо по нашим настойчивым указаниям, либо благодаря ненаблюдательности дружины уборщиков, которая ежедневно проносится вихрем по этим комнатам в послеполуденные часы, словно линия защиты футбольной команды. Парочку особенно симпатичных, увы, давно соскребли с изразцов возле ванны, которую отец принимал, к вящему ужасу Фильда, каждый божий день.
Такое обнаружение и перекройка случайных узоров являются в более широком смысле важной составной частью набоковского творческого метода. Счастливое наблюдение, сообщенное или вымышленное психологическое отклонение, переработанные фантазией художника, начинали свой собственный гармонический рост по мере того, как зародыш будущего произведения отрывался от изначального образа, телевизионной или газетной новости, а то и просто мечтания, спровоцировавшего в клетках процесс размножения.
Подобно некоторым другим произведениям Набокова, «Волшебник» – это опыт исследования безумия, увиденного через разум самого безумца. Отклонения вообще, как физические, так и психологические, были одним из многочисленных источников сырья, питавших творческую фантазию Набокова. Криминальная педофилия главного героя – как такая же преступная страсть позднейшего Гумберта в новом произведении и другой обстановке; как навязчивая идея убийства у Германа из «Отчаянья»; как сексуальные аномалии, являющиеся лишь одним из элементов «Бледного огня» и других вещей; как безумие шахматного маэстро Лужина[12] и музыканта Бахмана[13]; как уродство Картофельного эльфа[14] и сиамских близнецов в «Двойном чудище»[15] – была одной из многих тем, избранных Набоковым для творческого процесса художественной перекройки мира.
А может быть, дело вовсе не в страданиях и радостях человеческих, а в игре теней и света на живом теле, в гармонии мелочей, собранных… единственным и неповторимым образом, —
пишет Набоков в заключительном предложении своего рассказа 1925 года «Драка»[16]. Это раннее высказывание – прямое, зато и недогматичное – о том, чему суждено было стать постоянным аспектом его эстетического подхода, будет, сдается мне, еще не раз цитироваться в самых разных контекстах.
Слова «может быть», которыми Набоков вводит свою мысль, суть важный определитель. Будучи писателем-творцом, а не журналистом, освещающим социальные вопросы, или психоаналитиком, Набоков предпочел исследовать явления окружающего мира через преломляющие линзы своего художественного метода; в то же время правила, предъявляемые им к литературному творчеству, отличала точность в такой же степени, в какой научная чистота была присуща его энтомологическим исследованиям. Но даже если он и дорожил больше всего «комбинационными восторгами», которые художнику позволено испытывать, из этого ни в коем случае не следует, что Набоков был безразличен к ужасам тирании, убийства и растления детей; к трагедии социальной или личной несправедливости или к страданиям тех, кто почему-либо оказался обделен судьбой.