Ознакомительная версия.
– А ее тоже Леся зовут! – перебил экскурсовода Саня Глушенков и показал на меня пальцем.
Девушка, ничего ему не ответив, улыбнулась. Она была маленького роста, с длинной толстой косой, перекинутой через плечо. Казалось, что она сама из позапрошлого века, что была знакома с композитором и рассказывала нам о нем, как его добрая знакомая. Девушка посмотрела на меня. Взгляд у нее был добрый. Как будто ей было приятно, что меня зовут так же, так ту, которую любил юный музыкант.
– …Чувства юноши были сильными, но, к сожалению, родные девушки не принимали его к себе в дом и были против того, чтобы молодые люди встречались. Испытывая душевные муки, композитор решает покинуть город и в начале двадцатого века уезжает к родственникам в Петербург, чтобы больше никогда не возвращаться в город своего детства.
Девушка с косой закончила лекцию и снова взглянула на меня. Как будто она для меня только одной все это рассказывала.
Соколовский все еще смотрел на меня. Он словно приклеился к стенке. Оперся о нее и голову чуть откинул, чтобы челка в глаза не лезла.
Ха! Как памятник.
И тут меня осенило!
Душевные муки! Вот оно что! Наконец-то я нашла определение своему состоянию! У меня же самые настоящие душевные муки, и они тоже связаны с ней… с тем, что называют «любовью»! И нет у меня теперь сомнения в том, что я болею той же болезнью. И вот что мне надо сделать – мне надо тоже уехать! Я хочу выздороветь и не могу, я хочу быть с ним и не могу, не могу, потому что еще маленькая, потому что мне всего пятнадцать, а ждать до восемнадцати невыносимо… Вот что он смотрит на меня, он прожигает меня насквозь, и что ему надо? Опять, как тогда? Неужели он не поймет, что мне рано, очень рано ребенка, и что он все равно не будет отцом, он не женится, потому что кто же женится в десятом классе? А может, правда не понимает, а если так – как ему объяснить?
За семью морями, за семью долами в маленькой деревне жили мои бабушка и дедушка. Бабушку звали Маня, а чаще – Манечка, бабушка Манечка, дедушку – Николай, но я его просто дедушкой называла, без имени. До пяти лет, пока мне не достали места в детском саду, я жила у них в доме, в месте, где не было даже мобильной связи. Но сейчас-то она есть, мама с бабушкой изредка переговариваются. Дедушка уже умер.
Я помнила бабушку полной женщиной, с добрым лицом и ясными голубыми глазами. У них был большой дом, и мне нравилось обходить его, перемещаясь из комнаты в комнату. Вот как тут, в музее. В одной из них, самой маленькой, был лес из южных растений, которые росли в деревянных кадках. Пальма – бабушка вырастила ее из финиковой косточки, достигала потолка и свешивалась вниз ребристыми ветвями, лимон – тоже из косточки, с темно-зелеными кожистыми листьями, фикус с листьями, как обувные стельки, елочка… Елочка не была похожа на обычную елочку, это был какой-то огромный пушистый зеленый шар с миниатюрными неколючими иголками. В этой комнате я любила рассматривать книжки с картинками, сидя на маленькой табуреточке под пальмой.
А большие картины я впервые увидела не в выставочных залах, а в доме бабушки – на окнах. Зимой в доме окна были сплошь замороженные, но замороженные не скучными белыми пеленками, а картинами. Их рисовал Мороз Иванович. Я верила, что ночами ходит вокруг дома Дед в огромных белых валенках и рисует картины волшебной кистью, макая ее в снеговую краску. Картины сплошь состояли из еловых веток, но какие это были ветки! Никогда я больше не видела такого разнообразия ветвей, и все они были белого, серебряного и голубого цвета. Я думала, что где-то далеко, где-то в другой стране в самом деле существуют белые, серебряные и голубые ели…
На подоконниках, впритык к стеклам, были выдолблены узкие корытца – когда картины таяли, они стекали сюда ледяной водой. Но я совсем не печалилась, что они таяли, зная, что ночью Мороз Иванович нарисует другие картины, еще получше. Моей обязанностью было забирать воду из корытец в миску оранжевым гусаком. Гусак – резиновая груша – с урчанием пил воду длинным клювом, и миска скоро наполнялась. Позже бабушка поливала этой водой комнатные растения. Я навсегда запомнила зимние утра, когда комнаты постепенно нагревались от затопленных печек и приятно пахло дымом, несильно, чуть-чуть. Когда я заходила в ту «южную» комнату со своим гусаком и миской, там уже было тепло, и мне казалось, это оттого, что тут растут южные «деревья»…
Мне запомнилась атмосфера покоя и счастья в этом большом деревенском доме. Бабушка доставала из печи деревянной лопатой противни с плюшками, и после привычной работы с холодной грушей-гусаком я пила чай с теплыми сладенькими плюшками. Дедушка сидел на скамье рядом, поджав под себя ногу в валенке. Он выпивал пять чашек и когда заканчивал чаепитие, ставил чашку на блюдце вверх дном. Чай он пил только из блюдца, громко фырча.
Вся эта деревенская идиллия живо пронеслась у меня в голове, и когда мы шли толпой на автобус, я уже приняла решение. Я тоже уеду. К бабушке. И там пережду, пока не кончится наваждение с Соколовским.
Узнать бабушкин телефон было нетрудно.
Я набрала номер:
– Бабушка, это я, Леся. Можно я приеду к тебе? Можно я у тебя поживу?
– Что так, дитятко? Этот, мамин Рома, тебя обижает?
– Да, бабушка.
Отчим меня ни капельки не обижал. Он ко мне хорошо относился, даже лучше, чем мама. Он работал на стройке и хорошо зарабатывал, и мне перепадало. Я смогла накопить приличную сумму из тех денег, что давал мне отчим, и на них купила билет на самолет. Я расскажу бабушке про Рому, ну, что он не обижает, а то получается, будто я клевещу.
– Бабушка, я с тобой хочу пожить. Я соскучилась.
– Хорошо, Лесечка, приезжай… – после паузы. – А вдруг ты со мной, старой, ужиться не сможешь?
– Смогу, бабушка! Вот увидишь!
– Приезжай, дорогая. Жду.
Хорошо, что паспорта теперь с четырнадцати, а не с шестнадцати. Можно улететь на любой край света. Бабушка встретит меня в городе, а потом мы вместе поедем к ней в деревню.
Поживу у нее полгода, остыну. На будущий год вернусь в свой класс, когда Соколовский будет для меня уже неопасен.
Мама увидела, как я чемодан собираю. Я и не скрывала особенно. Даже хотела, чтобы она это заметила. Мне хотелось уехать, а не сбежать.
– Что это? Ты куда это собралась? А?
Мы сначала позлились, покричали друг на друга. Ну, это как водится… А потом расплакались и обнялись. Я не сказала маме причину. Талдычила только одно: «Хочу к бабушке… хочу к бабушке…» Как маленькая.
И вот я лечу. Вечер. Сверху звезды, внизу огни. Огни внизу такие же далекие, как звезды вверху, и можно вообразить, что самолет – это космический корабль, и мы в открытом черном космосе посреди звезд.
Город кончился – огни кончились – какая-то галактика кончилась. Теперь внизу встречались только редкие огонечки. Деревеньки, а то и отдельные дома в глухой-преглухой тайге. Днем бы мы ни за что не узнали, что в этих лесах живут люди, а сейчас нам это подсказали огоньки. Наверно, лампа горит в избушке. Дедушка, сидя у печки, подшивает валенки, рядом мурлычет кот…
Где-то там остался на земле мой Соколовский. Моя неразгаданная любовь. А я лечу в своем космическом корабле, и буду лететь долго-долго, может всю жизнь, и когда вернусь на землю, его уже не будет, потому что время в космосе длится гораздо медленнее. Я вернусь, а его нет.
Нет! Не хочу! Пусть будет! Высокий, с глазами цвета ивы, с родинкой на щеке, со своей челкой дурацкой. Пусть будет! Хочу слышать сердце его, хочу слышать всего, хочу его всего чувствовать, вверху, внизу, его твердость, мягкость, его теплоту, холодность, смех, слезы, силу его… слабость свою…
Силу его. Очень сильный. Он меня победил. Я слабая, мягкая, гибкая, я не знала, что я гибкая, пока не побывала в его руках. Как ива… у него глаза как листья ивы…
Муравьишка на байдарке из листика ивы.
И я вдруг почувствовала себя маленьким муравьишкой на листике ивы. Так же мечусь по жизни. Летит в безбрежном пространстве листок-самолет. Хоть бы никто не вздумал его спасать.
Эй, там, внизу! Соколовский! Я освобожусь от тебя?
Да?
Ознакомительная версия.