Он казался таким возбужденным, что Голдочка с беспокойством произнесла:
– Куда вы теперь пойдете, Нахман? Вы на себя не похожи.
– Может быть, нам по дороге, тогда пойдем вместе, – предложил Давид.
– Слышишь, Голдочка, – рассмеялся Хаим, – он еще уводит его.
– Я пойду с вами, – просто сказал Нахман, – мне нужно у вас еще спросить…
Он говорил упрямо, будто требовал, и Давид, спрятав адрес, негромко ответил:
– Хорошо, я найду для вас время…
Оба простились с Хаимом и Голдочкой, и, когда вышли на улицу, Нахман с жаром начал:
– Вы мне открыли глаза, Давид, – я пойду к вам… Не сомневайтесь.
Он пошел быстро, погруженный в счастливый бред, и Давид едва поспевал за ним. На улицах было тихо, и теперь, при свете дня, бедность и заброшенность окраины были еще ужаснее. Но не печаль, а удушающую радость испытывал Нахман, шагая по грязи талого снега. Священными казались ему эти дома, страдания людей, живших в них, – во всем он видел могучий рычаг и будто в царстве завтрашних воинов проходил он.
– Теперь говорите, – произнес он, вдохнув воздух полной грудью и оглядываясь. – Я чувствую, что начинаю жить…
И Давид опять заговорил, и Нахман спрашивал… И оба шли погруженные в свои мысли, в свои надежды и веру, – а из города навстречу им несся суетливый шум, в котором не было намека на предчувствие, что скоро его неправде придет конец.
Весна возвращалась…
Каждый день она приходила с полей, приходила с моря, из далеких стран, и все дольше засиживалась в городе. По утрам уже белели теплые росы на крышах, на деревьях, и до восхода солнца мутные туманы бродили на улицах, по воздуху, по небу… Пробивалась трава, в комнатах наливались цветы, все чаще слышался колокольный звон. Запахло Пасхой.
Изо дня в день на высохших улицах все больше набивалось народа чистого, серого, – ходили солдаты вразвалку и пели свои песни, и, куда бы ни посмотрел глаз, отовсюду, из ворот, магазинов, из парадных входов, щелей появлялись люди, – и все пахли весной. Нельзя было разгадать, что случилось, но дома невозможно было усидеть. Раскрывались окна, чтобы выпустить зиму, и теплый сладкий воздух, напоенный солнцем, опьянял человека, и, как женщина, тащил его бродить. И все на улице казались свежими, новыми, походили на молодую траву, и их нельзя было узнать, такие они стали славные… Как будто все дела убежали с весной, и теперь людям можно было жить, как птицам. Удлинилась жизнь, и в день можно было все успеть, поработать и походить по молодевшим улицам и улыбаться себе и встречным. И целый день с утра до вечера, в работе или на свободе люди были добрыми, хорошими и не злились…
Весна возвращалась… Она приходила с полей ласковая, соскучившись по людям… На полях по утрам раздавался рожок, сзывающий солдат на ученье.
Самым важным событием в доме Чарны было теперь то, что выписавшийся из больницы Натан и Фейга влюбились друг в друга. Сближение между ними началось еще в больнице, когда Фейга по поручению Чарны относила Натану сладкое или фрукты. В феврале он неожиданно начал поправляться, а в середине марта уже окреп настолько, что мог выписаться. Натан на первое время поселился с Нахманом, и тут начался настоящий роман, втихомолку, со всей прелестью невысказанной любви. Они прятали свои взгляды от окружающих, переговаривались знаками и, как дети, бегали на свидание куда-нибудь за стенку, у повозок… Фейга рассказала ему правду своей жизни, и то, что она принуждена была себя продавать, делало ее мученицей в его глазах. Они сами не заметили, как влюбились друг в друга, но, хотя разговоры их с каждым днем становились все нежнее, настоящее слово не было еще произнесено: им – потому что не смел, ею – потому что стыдилась.
По вечерам к Нахману приходили гости, иногда Шлойма, Даниэль, Хаим, и в доме Чарны становилось шумно. Блюмочка, оправившаяся от потрясения и привыкшая к Чарне, усаживалась на руках у Шлоймы, и все беседовали о весне, о надеждах, о евреях…
Обсуждались слухи, упорно державшиеся в городе, о предстоящем погроме на Пасху, но никто серьезно не верил этому, и опять говорили о весне, о надеждах… Нахман рассказывал о Давиде, который был теперь в отъезде, и он ждал его через месяц, – Мейта же держалась подле матери, чтобы не мешать Натану и Фейге.
– Я выйду – говорил Натан глазами Фейге. – Они теперь не думают о нас.
– Я выйду за вами, – отвечала Фейга рукой, – ступайте…
Они незаметно исчезали, – и Фейга, поймав радостный взгляд Мейты, стоя с Натаном у повозок, тихо говорила, испытывая странное счастье в душе:
– Они все понимают… Мне стыдно.
– Я ряд, что понимают, – задыхаясь ответил Натан. – Я хотел бы чувствовать себя здоровым, чтобы сказать об этом громко всем.
– Натан…
– Что, Фейга?..
– Вы очень уверены в том, что хотели бы сказать?
– Я хотел бы также твердо чувствовать себя на ногах…
– Я стала другой… Натан…
– Не говорите об этом. Вы святая!
– Святая? Вы не знаете жизни.
– Я ее знаю, Фейга. Вы святая…
Она подвигала ему низенькую тачку, чтобы он сел, становилась подле него, и он говорил ей задушевным голосом о жизни, о погибавших девушках, о сладости страдания, и добрые задушевные чувства держали обоих далеко от земли…
А в это время Мейта, переглядываясь с Нахманом, глазами говорила ему:
– Их нет, – они любят друг друга.
И речи о весне, о надеждах, о евреях продолжались…
Наступала еврейская Пасха. Во всех домах окраины теперь шла трудная работа приготовления к празднику. Повсюду чистили, мыли, скребли; звонкие женские голоса неслись по дворам; по утрам шли на рынок, и самыми счастливыми казались дети.
В квартире Чарны стоял содом. Деревянные кровати были вынесены во двор, Блюмочка скребла пол, Чарна мыла столы, а Мейта складывала в корзину посуду. Работая, все разговаривали, а Натан, которого выгоняли из комнаты в комнату, тихо улыбался и покорно слушался.
– Последний раз ты работаешь у меня, – говорила Чарна, обращаясь к Мейте. – Через год на Пасху будешь сама хозяйкой, и я приду помогать тебе…
– Мы будем жить вместе, – красная, ответила Мейта.
– Знаю я теперешних детей! – засмеялась Чарна.
– Тетка Чарна, – вмешался Натан, сидевший теперь в соседней комнате, – не убивайтесь так. Я останусь с вами…
– С Фейгой? – невинно спросила Чарна.
Ответа не последовало.
– Он замолчал, – торжествуя, произнесла Чарна.
– Я замолчал оттого, тетка Чарна, – раздался его голос, – что еще не смею мечтать об этом. Но если бы был здоров, то стал бы посреди двора и крикнул бы всем.
– Я всегда думала, что он сумасшедший, – отозвалась Чарна. – Я и этому бы не удивилась.
– Тетка Чарна! – произнес Натан, появляясь у порога.
– Я – Чарна, – знаю…
– Вы самая дорогая женщина, которую я видел в жизни!
– А вы самый глупый из всех евреев!
– Оставь его, мать, – вмешалась Мейта.
– Он самый глупый, – заупрямилась Чарна – За благословением идут к матери, а не к тетке…
– Мать, вода застыла в ведре, – сказала Блюмочка. – Скоро вечер. Не мешайте, Натан!
Натан исчез и через минуту опять вернулся.
– Тетка Чарна! – произнес он…
– Ну, Натан?
– У меня скверные предчувствия…
– А у меня хорошие, Натан.
– У меня скверные, я вам говорю…
Он опять вышел, а Мейта, посмотрев в окно, сказала:
– Вот Нахман идет…
К вечеру все было приведено в порядок, и на завтра осталось совсем мало работы.
– Ну, слава Богу, – произнесла Чарна, подавая ужин. – Последний раз я провожу вечер перед Пасхой с дочерью и ее женихом.
Вскоре пришла Фейга, и не успели ее встретить восклицанием, как в дверях показалась длинная фигура Даниэля.
– Ого! – обрадовался Нахман, но сейчас же осекся, испугавшись его лица. – Что с вами?
Все вдруг поднялись со своих мест и окружили Даниэля.
– Разве вы ничего не слышали? – пробормотал он. – Ведь об этом два дня звонят в городе… На эту Пасху мы уже не вывернемся.
– Не может быть? – произнес Нахман упавшим голосом.
– У меня было предчувствие, – спокойно отозвался Натан.
Чарна всплеснула руками и впилась глазами в Даниэля, который продолжал рассказывать… Ужас нарастал быстро. И он был знаком всем – как будто напротив становилась стена, утыканная ножами, на нее гнали, и нельзя было не идти… Они стояли, сбившись в кучку, кроме Натана, испуганные, с закипавшей ненавистью в душе против людей, угрожавших ежегодно грабежом, избиением… А Даниэль уже рассказывал о том, что в трактирах раздавали листки, в которых призывали к грабежу и резне, и о том, что сегодня сам слышал от чернорабочих.
– Нас перережут, как куриц, – бледный от ужаса, говорил он, – куда нам бежать, куда спрятаться?..
– Не говорите, – крикнула Мейта, – я умру от страха!
– Мы дешево не дадимся, – побелев, произнес Нахман, – что, что, а этого не будет!..
– Ты хочешь идти против красных рубашек? – затряслась Чарна.