– Помогите! – выла Сима, и с трудом и мучениями стала ползти из-под кровати. – Убили сыночка… сыночка…
Погромщик схватил старуху за волосы и, обмотав сединами руку, подергивая, потащил ее за собой и кричал густым, жирным голосом:
– Давай деньги, стерва, деньги давай!..
И дергал седые волосы, и она выла, потерявшись от ужаса, а он бил ее кулаками в лицо, в спину…
Во второй комнате двое разбивали все, что попадалось им в руки, двое забирали с собой вещи, молоденький погромщик вытащил Блюмочку за ноги и, не обращая внимания на ее крики, понес в соседнюю комнату, а от двух последних Нахман отбивался ножками от табуретки, и охрипшим голосом, обезумевший, не кричал, а ревел.
– Не трогайте девушку!..
Но Мейтой уже овладел плотник в красной рубашке с приплюснутым носом, и, пока Нахмана вытаскивали из комнаты, она тщетно билась и кричала в крепких руках погромщика.
– Добрая жидовочка, – слышался гугнявый голос плотника, и Нахману казалось, что с него сдирают шкуру, – ого, кусаешься, цыц, холера! – вот так, лежи и не брыкайся.
– Нахман, о мой Нахман, – донесся к нему ее жалобный крик…
Нахман рванулся и потащил за собой разбойников, не чувствуя ударов, которые они теперь наносили ему… И когда он добрался до порога двери, израненный, избитый, с лицом, залитым собственной кровью, и увидел то, что происходило там, то каким-то торопливым маленьким криком, захлебываясь от рыданий, завопил:
– Мейта, я сейчас, Мейта… сейчас помогу тебе!..
Погромщики набросились на него, и она, глядя, как его били, кричала:
– Нахман, о мой Нахман!..
Она лежала на полу, обнаженная по пояс, в одних рукавах от кофточки, – кофточку сорвали с нее, – с синим от кровоподтеков лицом, жалкая, изуродованная, – а погромщик-плотник, сидя подле нее, наносил ей удары, когда она билась, и постепенно овладевал ею… Нахман остановился, предавая себя; и то ужасное, что он испытал в первый момент, когда насильники ворвались, теперь как-то тронулось или завертелось, превратилось в мышь, корову, в медведя, вошло в голову и залило его мраком… И вдруг он заметил ползущую старуху. Она ползала, как большая собака, у которой сломали ноги, с жалобными глазами, подвывала, или кричала… Она ползла от кровати прямо к человеку в красной рубашке и, когда добралась до него, поднялась на колени и так, стоя за его спиной, замолила громко, громче, а потом тихо, тише, смиренно…
– Не трогайте мою девочку, – не смейте ее трогать… Она честная, она девочка, она добренькая… Не трогайте мою девочку, она маленькая, прошу вас, молю вас… Вот я тут, я все вытерплю, будьте добрым, прошу вас, молю вас…
И она била себя руками по голове, лизала дорогие косы Мейты, валявшиеся на земле, целовала плотника в затылок, в спину, в руки, а он с злостью кулаком отбрасывал ее… Мейта протягивала руки к Нахману, к матери, и голоса у ней уже не было… Один из разбивавших не выдержал молений Чарны и ударил ее дубинкой по голове. Она замолкла…
Нахман уже дрожал и бился… Кровь быстро приливала в его голове, что-то стало прыгать перед глазами, может быть, медведь, или птичка, или муха, и вдруг, отбросив погромщиков, весь залитый кровью, полившейся из носа, из головы, – подбежал к плотнику, овладевшему Мейтой, вдруг прижался зубами к его волосатой руке, и сейчас же поднял лицо с окровавленным ртом… Пронесся длинный, хриплый вой…
Погромщики потерялись… Но вот кто-то догадался, подкрался сзади к Нахману и рассек ему череп… В соседней комнате старуха Сима лежала без сознания от полученного удара в голову. С Блюмочкой уже справился молоденький паренек. Раздраженный ее криками, ее воплями: мама, мама, изнасиловав ее, он тотчас же оглушил ее дубинкой… Теперь Мейта была одна в комнате с плотником… Она лежала неподвижно, истерзанная и замученная нечистыми ласками. Лежала не Мейта, а что-то до последней степени обиженное, несчастное, с темным вспухшим лицом, со следами зубов на плечах, на руках, на груди, обнаженная, в крови… И она лежала неподвижная, равнодушная, и это бедное тело, опозоренное, заплеванное, и эта бедная душа, опозоренная, заплеванная, как бы молили о смерти…
Погромщик поднялся… Он оглядел тело девушки и плюнул на него. Потом медленно отошел от нее, как бы спрашивая себя, что еще сделать… Странным, потерянным взглядом осмотрел он комнату, в которой все было разрушено, – убитого Нахмана, оглушенную Чарну и, не спеша, стал вытаскивать из-за голенища сапога нож… Как пьяный, он подошел к Мейте, стал на колени, будто собирался помолиться, и повернув нож острием к ее груди, жестом, словно хотел отвязаться от чего-то, ткнул его в тело до ручки. Ее крик и движение рук, как для объятия, тронули его, и он опять, но в другую сторону, ткнул нож, повернул его, вытащил и еще раз ткнул, и долго любовался черной и красной кровью, которая бежала по животу… И снова поднялся, услышав в дверь зов товарищей, убегавших из двора дальше, и снова опустился на колени, весь во власти этого свежего тела, чего-то еще требовавшего от него. Высокая, обнаженная грудь девушки полезла ему в глаза, и он прижался к ней страстно, не понимая, что с ним.
И словно цепи разорвал, опять поднялся и побежал к товарищам…
* * *
Погром бушевал… Погром не стихал, он не хотел стихнуть, и весь день кровавый дождь проливался на землю проклятого города. По улицам шли патрули, подбирали тела и отправляли их на кладбище, в мертвецкую. И там рядом валялись невинные жертвы созданной резни, выдуманной ненависти… Среди кучи трупов лежал длинный Даниэль с раздробленной головой, прижавшись к Мойшеле, а подле них поместился Шлойма, едва узнаваемый, без бороды, с вытекшими глазами. И кричать хотелось, и было мучительно больно смотреть на это поруганное тело, принявшее смерть в неравной борьбе… Губы Шлоймы были плотно сжаты, будто он собирался сказать:
– Пойте песнь, сила в нас – и вы сокрушите горы…
Где была эта сила? Бессильные воины, воспитанные в рабстве, в страхе, в страданиях, – как постыдно покорно они отдавали свою жизнь… Кто их мог защитить?
Спускалась ночь… Как глаза без глаз, смотрели окна разрушенных домов, квартир… Напоенный чужим страданием, убаюканный стихавшим ворчанием громил, – мирно, сладко засыпал проклятый город… И лишь в погребах, канавах, на поле, за городом не спали евреи, и стонали и плакали о дорогих мучениках, плакали по убитым отцам, матерям, братьям, сестрам, и слепая ночь всеми своими печалями вторила им… И не утихали стоны: святой, кровавый дождь пролился на землю. Он пролился невинно…
1904