Синицы прыгали и по красной ковровой накидке дивана. Одну из них после долгих попыток все же удалось поймать. И сейчас помню это ощущение маленькой птички грязно-желтого цвета в руках, ее неистовые попытки вырваться. Синица в руках – это трепещущее и теплое. Сильное, бьющееся, живое. Напоминает сердце.
Синицы летали по комнате недолго. Вернулась с работы бабушка-медсестра. Ее негодованию не было границ. Она распахнула окно, и синицы одна за другой покинули комнату. Последних птиц бабушка прогоняла полотенцем, как мух. А в другой комнате я сидела на коленях у деда и хныкала. Да дед и сам расстроился. Когда я плакала в детстве, то никак не могла остановиться. И тогда, у деда на коленях, мне было жалко геройски погибшего попугая, и нас, наказанных, и синиц, которые улетели, так и не успев понять, какие мы, как следует познакомиться с нами. Я плакала все сильнее. Знала ли я, что когда-нибудь не смогу плакать, разучусь. Что плачу про запас. Конечно, нет. Всхлипывая, смотрела на небо, которое медленно меняло цвет. Почти незаметно, застывшее, оно темнело. И только изредка, пролетающие мимо окна голуби или вороны, серые движущиеся тени, с неразличимыми от быстроты очертаниями, напоминали, что время идет.
– Птицы – разносчики множества заболеваний. Особенно дикие, бездомные. Разве можно их впускать в дом? Орнитоз, глисты, их болезни практически неизлечимы, – читала лекцию бабушка, не сдавая своих жестких позиций в отношении проживания в нашем доме десятка веселых синиц. От ее слов становилось тревожно, чуть страшно и снова хотелось плакать. Дед уже не знал, как меня успокоить, и пообещал купить большого, разноцветного попугая.
– С ярким длинным хвостом?
– Да, с ярким, разноцветным хвостом и с хохолком
– А кусаться не будет?
– Не будет…
– А говорить будет?
– И говорить будет, и петь, и плясать...
Я еще долго задавала вопросы насчет будущего попугая и, глотая остатки слез, заплетала деду тонкие седые косички. Мне очень нравилось причесывать деда – у него была мягкая сизая седина.
* * *
Мне вручают небольшую картонную коробку. Молчат и ждут. Трясу ее и прислушиваюсь. Что-то там есть внутри. Раскрываю, вместо игрушки вырывается, мечется по комнате, испуганно цепляется за ковер. Это и вправду птица, попугай, но не такой уж красочный, хоть и вдвое больше волнистого.
Позже, когда его удалось загнать в клетку, я рассмотрела серое тельце с белыми полосками на крыльях, желтые кружочки над глазами и серо-желтый хохолок. Вот и весь попугай. Ничего красочного. И довольно дикий, укусить норовит и все время по-кошачьи шипит. Разочарование не позволило дать ему звучное имя, назвала просто – Кок, а дед, когда долго ходил по комнате, уговаривая попугая забраться в клетку, добродушно поддразнивал «Кок-хлебопек». Разговаривать попугай отказывался, а по ночам, под синим в белый ромб одеялом, которым накрывали клетку, изредка жалобно чвикал во сне. Жил в свое удовольствие, разгуливал по шкафу, оставлял живописные белые капли на полу, на скатерти, на занавесках. Объедал втихаря и в открытую листья вьюнков, герани, лимонного дерева, а особенно любил грызть пальму, перетирая жесткие листочки клювом. Праздно сидел на полке в ванне, разглядывая ту другую птицу, которая живет в зеркале. Превращал в конфетти книги, портил их переплеты, сидел на подоконнике и чего-то доверительно чвикал воробьям, пытаясь казаться своим. Враждебно фырчал ночью, когда непрошеные гости приподнимали одеяло или резко включали свет. Шпионил за всеми лучше иного федерального бюро, тихо, бочком подкрадывался к тарелке и умыкал травинку укропа. И с большим наслаждением ел теплое пюре, сидя на краешке кастрюли.
Летом Кок выезжал на дачу, клетку частенько выносили на улицу, под черемуху. И в один прекрасный день попугай исхитрился. Улучив мгновение, вынырнул в раскрытую дверцу клетки, когда дед менял поилку. И на радостях, что оказался на свободе, быстро и проворно, как все попугаи (птичьи евреи), трепеща-махая крыльями, полетел, куда глаза глядят. Сбылась мечта идиота.
А я сразу осиротела. Ведь замерзнет зимой! Или заклюют его вороны и воробьи. Как продавцы, предприниматели, менеджеры, маклеры, шлюхи, министры и президенты – бедного интеллигента. И будет он одиноко жаться под листиком какого-нибудь лопуха, пока его не поймает кошка, а если не поймает, то наступят холода. Будет медленно ощущать, как в природу вливается зима. Или поймает его какой-нибудь сельский мужик-пьяница, отнесет своей дочке, будет попугай жить в грязи и голоде. Так, конечно, я тогда не думала, но смутно ощущала сгустившие над попугаем тучи. И деда ругала.
Но разве можно было злиться на деда? На деда, который старый и с палкой, шутливо называемой «клюшка». На деда, который прошел финскую и отечественную войны и мог долго-долго рассказывать о фронте, о своем командире, мечтая, чтобы я когда-нибудь написала о нем. На деда, который рано потерял здоровье – был контужен, перенес три инфаркта. На деда, который был седым, умел прощать и всегда говорил «с кем не бывает». Именно из-за него я не люблю больницы. С самого детства рано утром меня будили, полусонную одевали и везли на желтых автобусах в больницы с белыми бесконечными коридорами, в которых так легко потеряться. В палаты, где, весь истыканный капельницами, дед слабой рукой принимал от меня букетик мать-и-мачехи. И, еле-еле улыбаясь, шептал, что мы еще обязательно поедем на дачу, он сделает мне свисток из ивовых ветвей и построит для птиц скворечник...
Ближе к вечеру прибежали соседи. Они шли к автобусной остановке через «барский сад» вековых лип, принадлежащий некогда местному барину. Соседи, не дойдя до остановки, вернулись и кричали нам через забор, что на самом краю «сада», ближе к шоссе, в ветвях старой черемухи сидит необычная птица, возможно, это и есть наш попугай. Мы с дедом, схватив клетку, бросились по извилистой тропинке «барского сада» между толстыми серыми стволами исполинских, дуплистых лип. Тогда еще можно было пройти сад насквозь, теперь, спустя пятнадцать лет, уже нельзя: архитектор-бизнесмен огородил огромный участок, часть деревьев спилил и построил такой трехэтажный особняк, что и барин бы позавидовал. С мощным забором, с открытой террасой на третьем этаже, с окнами готической формы с решетками от всепроникающих и голодных деревенских воров. И не пройдешь теперь сквозь поредевший и поседевший «барский сад». Практически нет его, всего несколько деревьев, превращенные в столбы забора да в опоры качелей для детей новоявленного «барина».
В трех шагах от старой развесистой черемухи стало доноситься тревожное, жалобное чвиканье, нехарактерное ни для одной птицы Подмосковья и ни для одной из знакомых мне птиц вообще, кроме Кока. Мы с дедом замерли у подножья дерева, рядом тут же нарисовалось несколько мальчишек-зевак из соседних дач.
– Смотри-ка, вон он…
– Не вижу.
– Да, бери выше и правее…
– Не вижу.
– Да, вон, толстая ветка раздваивается. Под ней другая, видишь, у самого ствола жмется наш Кок-хлебопек.
– Испугался, не так она легка, свобода.
– Иди сюда, иди к нам, милок.
И тут я, наконец, заметила поникшего, запуганного попугая, который нерешительными прыжками приближался к призывно приподнятой над головами клетке. Медленно, словно подтягиваемый незримой силой. Словно взвешивая все хлипкие «за» и столь же слабые «против». Словно под гипнозом домашнего тепла, поилки с чистой водой, проса и ячменя, убегая от осенних заморозок и плутовок-ворон, перелетал ближе и ближе к раскрытой дверце своего дома-тюрьмы. На одной из нижних веток птица остановилась как бы в последнем раздумье.
– Кок-хлебопек, возвращайся, милок, домой! Хватит дурака валять, – подбадривал дед; мальчишки-зеваки зазывали хором.
Тогда птица, почувствовав ли себя важной и нужной, возгордившись ли от внимания к своей персоне, любовь или тепло поставила превыше свободы и полетам, куда вздумается, но подлетела, села на пороге своего железного приюта и решительным прыжком нырнула внутрь. Под одобрительные и восторженные возгласы дверцу захлопнули. Пойманному беглецу пригрозили. Пожурили. Клетку принесли в дом. Попугая осмотрели, накормили, напоили. Облегченно вздохнули.
После побега и возвращения в родной дом, птица притихла. Осенью, в городе, Кок подолгу сидел у окна, заворожено разглядывал громады соседних домов, детскую горку, прохожих, лес вдалеке, распушив от любопытства и внимания свой скромный серый хохолок. Если же на карниз ненароком приземлялся голубь, Кок угрожающе расставлял крылья и громко оборонительно шипел.
«Друзья-зоологи уезжали на два года в Дублин. Звонят перед самым отъездом:
– Помоги, старик! Не знаем, на кого оставить Герасима.
– Приезжайте, – говорю, – посмотрим на вашу зверюгу, – думал, так зовут их карликового пуделя.
Приезжают. Он и она. У него в руках сверток, замотанный в свитер. На шевелится, на вазу похоже. Размотали. Пингвин. Стоит на полу, молчит, не шевелится, испуганно по сторонам поглядывает, соображает, куда его занесло.