Приезжают. Он и она. У него в руках сверток, замотанный в свитер. На шевелится, на вазу похоже. Размотали. Пингвин. Стоит на полу, молчит, не шевелится, испуганно по сторонам поглядывает, соображает, куда его занесло.
– Он безобидный. Ест рыбу, морепродукты. Главное – береги его от гриппа. Мы когда болеем, всей семьей носим марлевые маски. Купай его почаще в ванне. По дому он приучен ходить в тапочках. И пусть ходит. Ты только, пожалуйста, будь с ним поласковей, он у нас нежный, душевный. Ты не смотри, что он черный и молчаливый на вид. Да, зимой гулять его выводи на полчасика, на снежок, только чтобы было чистое место. На поводке лучше не надо, шею натрет.
Я никогда раньше не думал, что обнаружу в себе такой высочайший психологический барьер, который проявился сразу и в дальнейшем очень мешал открытому общению с Герасимом. Ну, не было у меня опыта подобного общения, слишком необычно наблюдать жителя льдов запросто семенящего по коридору своей квартиры. Я не мог так вот, запросто, подойти к нему, погладить по черным блестящим перьям, протянуть кусок яблочного пирога, на, мол, угощайся за компанию. Пингвин, переваливаясь, шаркал по моему кабинету, потом застывал на месте, было очень неловко от мыслей, что какое-то существо, практически инопланетянин, наблюдает за мной из-за спины. Иногда Герасим оживал, потягивался, разминал маленькие крылышки, старательно чистил перья, и запахи рыбы и моря сопровождали его повсеместно. Но чаще всего, забившись в уголок между креслом и письменным столом, он крепко спал, упрятав голову под крыло.
Он тоже долго дичился меня, хотя его хозяева, звонившие изредка из Дублина, и уверяли, что Герасим добр и привязчив. Со временем мы стали с ним на более короткой ноге. Он любил, когда я чесал ему спину, был благодарен, когда я выгонял из кабинета его злейшего врага-кота. Кот расхаживал кругами вокруг жесткой черной птицы с белым галстуком на груди, обнюхивал и недовольно шипел, на что пингвин бил крыльями и медленно сторонился в угол.
Зато сколько восторгов вызывала наполненная до краев ванна! Тут Герасим преображался, терял всю свою неповоротливость и торпедой плавал из одного конца в другой, плескался, нырял. Друзья говорили, что дома он обычно купается в джакузи, а я тогда даже не знал, что это такое, думал, это специальный аквариум для пингвинов».
Наконец, показался автобус, все рванулись к остановке. Замерзшие на морозе люди со свертками, сумочками, кейсами, толкают, пихаются – лишь бы уехать. Недалеко от остановки вход на рынок – там, на холоде, под задумчиво падающими снежинками торговки в тулупах выкрикивают «покупаем корейскую морковку», «яблочки, берем яблочки». Из ворот рынка высыпают люди, разодетые в сизые шубы и дубленки. От одного вида раскрасневшихся щек и алых от холода рук хочется поежиться, зарыться поглубже в шарф и натянуть воротник. Люди хлюпают по грязной жиже, спешат к остановке, пританцовывать на месте в ожидании автобуса. Кто-то на ходу ухитряется грызть промерзшие семечки, обветренными губами сплевывая шелуху. Перед входом на рынок стоит растерянный дед в потертой шапке-ушанке, съехавшей набок. На его согнутой в локте руке восседает статный сокол, крепко впившись в рукав старенькой дохи когтистыми пальцами стройных ног. Сокол спокойно, величественно осматривает пробегающих мимо большими желтыми глазами. Поглядывает и на деда. А у старика один единственный, серо-голубой глаз. Второй полузакрыт и в его щелочку видна серая туманная пелена. Дед стоит, немного сутулясь, словно птица ему не разрешает распрямиться, беспечно пританцовывать и напевать. Возле валенок деда валяется на боку перетянутый бечевкой коричневый чемоданчик. Нет да нет, дед встречается с зорким, пронзительным взглядом птицы своим единственным глазом. С гордостью и тщательно упрятанной мужской нежностью осматривает рябое коричневое оперение, перышко к перышку, грозный крючковатый нос и гордую гусарскую выправку птицы, которая не обращает на мороз никакого внимания. А люди мельтешат мимо, суетясь пропихиваются в открытые двери автобуса, хоть бы на последнюю ступеньку, висеть в полузакрытых дверях. Уехал второй автобус, а дед все неподвижно стоит на месте, не обращая на прохожих внимания. Не догадывается, что люди в автобусе только и говорят, что о нем, о его птице, оглядываются, а мне так и вовсе не хочется уезжать. Остановиться бы, застыть и наблюдать за ними до самого вечера. Чего они тут делают? Куда направятся потом?
Я ехала с дачи в электричке, наблюдая пассажиров. Пахло дешевыми цветочными духами. Старые авоськи, пропитанные скипидаром, мятые газеты, глаза, полные пустоватой и неясной тоски.
В основном вдоль рельс растут желтые цветы, ивы. Свалки, мусорные ямы. Некоторое разнообразие внесло заброшенное депо. Оно находилось недалеко от путей. В огромный бетонный «загон» вели множество рельсов, на них застыл старый ржавый электровоз, лежали куски шпал. Оторванные от поездов вагоны остановились на ржавых шпалах, едут в никуда, забыты и никому не нужны.
Под железнодорожным мостом на уступчике притаились два голубя. Была как раз остановка «52 километр». Они семенили, а потом тянули друг к другу головки и касались клювами. Голубь, весть раздутый, со вспушенными перьями, пытался запрыгнуть на голубку, такую стыдливо-гладенькую, серо-сизую. Почему-то не запрыгнул. А застыл рядом. Так они и сидели, уютно прижимались друг к другу, и она нежно перебирала его перышки.
* * *
На побережье Черного моря есть город Геленджик. Узкой полосой вдоль бухты, один за другим располагаются пансионаты и дома отдыха. Году в 90-м у каждого пансионата был свой собственный памятник Ленину. В зелени южных тополей и кипарисов, в глубине аллей стоял небольшого роста человечек, в костюме, лысый, с бородкой клинышком – указывал рукой путь к морю. Ленины были из гипса, все одинаковые, по одному образцу. Никогда не видела, чтобы на них сидели птицы.
Зато памятник Лермонтову был на весь Геленджик один. Медный. Зеленый от дождя и снега, стоял Михаил Юрьевич, и мечтательно, сложив руки на груди, вглядывался в морскую даль. Что он там высматривал?
На голове медного Лермонтова всегда топтались голуби. Его спина была щедро выпачкана птичьим пометом, смываемом редкими южными дождями. Голуби знать не знали, кто такой Лермонтов. Они чистили перья на его плечах, семенили за подружками, грелись на солнышке на его макушке, высматривая с высоты этой медной глыбы, не кидает ли кто-нибудь крошки на асфальт набережной.
* * *
Однажды, всего на один миг я почувствовала себя памятником. На огромной площади, выложенной брусчаткой, у меня на плечах сидели голуби. Их было много, темно-серых, почти ручных, улучив момент, можно было погладить какую-нибудь птицу по жестким перьям. Они шевелились на моих плечах, а тишина наполнялась стуком шагов по каменной мостовой и шелестом множества крыльев. У меня за спиной был Большой Канал и две колонны, на вершинах которых восседали черные химеры. Здание дворца дожей было серым, со множеством арок и колонн, словно выросших из земли. И я застыла, замерла, боясь даже вдохнуть, чтобы не спугнуть птиц.
* * *
Бегу по Большому Каретному переулку. В маленькую контору, где работаю ассистентом. Каждое утро неведомая сила поднимает меня с постели и гонит через дождливый город. Деньги. Они так быстро разлетаются, непонятно куда, оставляя вместо себя пустоту и необходимость снова куда-то бежать.
У новеньких дверей конторы лежит непонятный серый комок. Приглядевшись, понимаю, что это больной, мокрый голубь. Я нагнулась, чтобы рассмотреть его, а он, встрепенувшись, вынимает голову из-под крыла, принимается напряженно разглядывать меня красной горошиной глаза. Надо что-то делась, если дверь распахнется, его придавят. Несусь к ларьку. Покупаю еще теплую булку, быстро возвращаюсь назад, сворачиваю в переулок, уф, голубь сидит там же, у двери. Крошки булки летят на черный асфальт. Оживившийся голубь с интересом разглядывает крошки, медленно выползает из своего неудачного убежища, в которое он забился так смиренно и бессильно, словно его наказали. Голубь хватает довольно большой кусок хлеба и ненасытно заглатывает его целиком. Вскоре мокрые перышки будто бы расправляются, становятся более живыми. Откуда-то слетаются еще несколько голубей и две прожорливые вороны. Я отгоняю назойливых птиц: дайте сначала поесть слабому. Совсем не хочется, чтобы он умирал, забившись в угол, сейчас он поест и улетит куда-нибудь далеко от этих тяжелых конторских дверей. Возможно, кто-нибудь когда-нибудь точно так же спасет и меня.
На работу опаздываю на полчаса, начальница отчитывает за опоздание. Я сижу, покорно уперев глаза в пол, но скрытый протест рождается с самом центре груди, хочется выкрикнуть, выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее. Я злюсь. Но я же здесь человек третьего сорта. Меня здесь так старательно ставят на место и день ото дня все сильнее подстригают мне крылья.