или равенство Марата. Я взял эти два примера просто потому, что они типичны и представляют десятки тысяч других случаев; мир полон неосуществленных идей, недостроенных храмов. История состоит не из достроенных и разваливающихся руин; скорее она состоит из недостроенных вилл, брошенных обанкротившимся застройщиком. Этот мир больше похож на незастроенный пригород, чем на пустынное кладбище.
Именно по этой причине требуется дать такое объяснение, прежде чем приступить к определению идеалов. Из-за той исторической ошибки, о которой я сейчас говорил, многие читатели ждут, что, когда дело дойдет до идеалов, я предложу новый идеал. Но я вовсе не собираюсь выдвигать новый идеал. Безумные современные софисты не способны вообразить новый идеал, который оказался бы настолько же поразительным и удовлетворяющим, как прежние. В тот день, когда прописные истины осуществятся, на земле произойдет нечто вроде землетрясения. Есть только одна новая вещь под солнцем [66]: посмотреть на солнце. Если вы попытаетесь сделать это в ясный июньский день, вы поймете, почему люди не смотрят на свои идеалы в упор. Есть только одна действительно поразительная вещь, которую следует сделать с идеалом: претворить его в жизнь, посмотреть в лицо пылающему логическому факту и его страшным последствиям. Христос знал, что ударом молнии ошеломляет исполнение закона, а не его нарушение. Это верно для обоих случаев, которые я привел, и для любого другого случая. Язычники всегда превозносили чистоту: Афина, Артемида, Веста. Но когда девственницы стали дерзновенно практиковать непорочность, их бросали на растерзание диким зверям и в раскаленные угли. Мир всегда сильнее всего любил идею бедного человека; это подтверждается каждой легендой, от Золушки до Уиттингтона [67], каждой песней, от Магнификат [68] до Марсельезы. Короли разозлились на Францию не потому, что она превозносила этот идеал, а потому, что она воплотила его в жизнь. Иосиф Австрийский [69] и Екатерина II вполне признавали, что народ должен иметь власть, но ужаснулись, когда народ ее обрел. Французская революция, таким образом, является образцом всех истинных революций, поскольку ее идеал столь же древен, как Адам, но исполнение почти столь же свежо, столь же чудесно и столь же ново, как Новый Иерусалим.
Но в современном мире мы сталкиваемся, прежде всего, с необычайным зрелищем: люди обращаются к новым идеалам, потому что не испробовали прежние. Люди не устали от христианства – они никогда не обретали христианство в таком количестве, чтобы устать от него. Люди не устали от политической справедливости – они устали ждать ее.
Сейчас для целей этой книги я предлагаю взять только один из этих старых идеалов; возможно, самый старый. Я возьму принцип семейной жизни: идеальный дом, счастливая семья, святое семейство истории. На данный момент необходимо лишь отметить, что, как и на церковь и на республику, на этот идеал в основном нападают те, кто его никогда не знал, или те, кто не сумел этот идеал воплотить. Бесчисленное множество современных женщин восстали против семейной жизни в теории, потому что никогда не знали ее на практике. Толпы бедных отправляются в работные дома, даже не понимая, что такое дом. Вообще говоря, интеллигенция требует, чтобы ее выпустили из пристойного дома, а рабочий класс, чтобы его впустили.
Если мы возьмем дом в качестве образца, мы сможем в общем обрисовать элементарные духовные основы этой идеи. Бог – тот, кто способен сотворить нечто из ничего. Человек (по правде говоря) – тот, кто способен сотворить что-то из чего-либо. Другими словами, в то время как радость Бога – неограниченное творение, особая радость человека – ограниченное творение, сочетание творения с ограничениями. Поэтому удовольствие человека состоит в том, чтобы властвовать над условиями, а также быть ограниченным ими; быть наполовину управляемым флейтой, на которой он играет, или полем, которое он вспахивает. Весь азарт состоит в том, чтобы получить максимум от имеющихся условий; условия будут расширяться, но не до бесконечности. Человек может написать бессмертный сонет на старом конверте или изваять героя из камня. Но изваять сонет из камня было бы весьма нелегкой задачей, а сделать героя из бумажного конверта – почти вне сферы практической политики. Эта плодотворная борьба с ограничениями, когда речь идет о некоем легком развлечении для образованного класса, проходит под именем Искусства. Но у массы людей нет ни времени, ни способностей для изобретения невидимой или абстрактной красоты. Для массы людей идея художественного творчества может быть выражена только в идее, непопулярной в современных дискуссиях, – идее собственности. Обычный человек не может вылепить из комка земли человека, но он может разбить на куске земли сад, и, хотя он создает его из чередующихся грядок красной герани и голубого картофеля, он все равно художник, потому что он сам сделал выбор. Обычный человек не может нарисовать закат, цвета которого его так восхищают, но он может покрасить свой дом в тот цвет, который выберет сам, и пусть он красит его в желто-зеленый с розовыми пятнами, он все равно художник, потому что это его выбор. Собственность – это искусство демократии: у каждого человека должно быть что-то, что он может сформировать по своему собственному образу, как сам он сформирован по образу Божьему. Но поскольку он не Бог, а всего лишь образ Бога, его самовыражение должно иметь дело с ограничениями; что еще более правильно – с ограничениями строгими и узкими.
Мне хорошо известно, что слово «собственность» в наше время скомпрометировано испорченностью великих капиталистов. Послушать со стороны, так можно подумать, что Ротшильды и Рокфеллеры [70] были сторонниками собственности. Но очевидно, что они враги собственности, поскольку они враги ограничений. Они хотят не своей собственной земли, но земли других людей. Когда они сносят забор своего соседа, они также убирают и свой собственный. Человек, который любит маленькое треугольное поле, любит его, потому что оно треугольное; всякий, кто нарушает эту форму, давая этому человеку больше земли, по сути своей вор: он крадет треугольник. Человек, осознающий всю поэзию обладания, желает видеть стену там, где его сад граничит с садом Смита, изгородь там, где его ферма соприкасается с фермой Брауна. Он не может видеть форму своей собственной земли, если не видит границы своего соседа. Если герцог Сазерленд [71] стремится иметь все фермы в единоличном владении, то тем самым он отрицает институт собственности, точно так же, как мы сочли бы отрицанием института брака попытку собрать всех наших жен в его гареме.
Как я уже сказал, я предлагаю