и неделю пролежала в постели; вот теперь только и смогла, ты уж меня прости. К тому же я, не то что теперешние девицы, читать и писать не очень-то умею, даже такими каракулями и то с большим трудом пишу. Хотела попросить племянника написать, а потом – нет, думаю, сама постараюсь, а то мне перед мальчуганом неловко будет, если я не сама ему напишу. Сначала нарочно написала черновик, а потом начисто переписала. Переписала-то я за два дня, а над самим письмом четыре дня просидела. Может, трудно тебе будет читать – неразборчиво, но только я изо всех сил старалась, и ты, пожалуйста, дочитай до конца».
Это вступление было так написано, что и в самом деле разобрать было трудно. Не только иероглифы кривые, это бы еще ничего, – Киё писала больше хираганой 30, и, хоть знаки препинания были расставлены, пришлось изрядно поломать голову, чтобы разобрать, где кончается одно слово и где начинается другое. При моем нетерпеливом характере, если бы мне кто-нибудь дал пять иен и попросил: «Прочти-ка вот это длинное неразборчивое письмо», я бы отказался, но тут я очень терпеливо прочитал все с начала до конца. Я прочитал, это верно, но потратил столько усилий на само чтение, что никак не мог уловить смысла, и пришлось перечитывать снова. В комнате стемнело, и стало еще хуже видно. Наконец я вышел на веранду и, усевшись там, стал внимательно рассматривать письмо. Налетел осенний ветерок, пошевелил листья на банановом дереве, обвеял меня и потянул письмо за собой в сад. Последний листок бумаги зашелестел у меня в руках, – казалось, выпусти его, и он улетит вон туда, к плетню. Меня это нервировало.
«Мальчуган по натуре прямой, но только слишком вспыльчивый, и это меня беспокоит, – писала Киё. – Надавал разных прозвищ, – смотри, настроишь людей против себя, не нужно так делать. Уж если даешь прозвища, то об этом можно только Киё написать. Говорят, в провинции люди плохие, – будь поосторожней, не попади в беду. Погода тоже там непостоянная, не то что в Токио, – смотри, не простудись, когда спишь. Письмо твое, мальчуган, слишком коротенькое, не понять мне, как там твои дела, уж в следующий раз напиши мне подлиннее. Что в гостинице дал пять иен на чай – это хорошо, но не будет ли тебе потом трудно? В провинции ведь можно полагаться только на деньги, поэтому постарайся быть побережливее. С деньгами не пропадешь. Наверно, тебе не хватает на карманные расходы, вот я и посылаю переводом десять иен. А те пятьдесят иен, что ты мне дал, я думаю, пригодятся на то время, когда мальчуган вернется в Токио и будет обзаводиться своим домом, поэтому я снесла их на почту на хранение. Правда, пришлось взять оттуда эти десять иен, но сорок там еще осталось».
Вот уж действительно расчетливый народ эти женщины! Пока я, задумавшись сидел на веранде с письмом Киё в руках, старуха Хагино раздвинула фусума 31 и принесла мне ужин.
– Все еще читаете? Длинное какое письмо!
– Да-а, очень важное письмо. Я все боялся, чтоб его ветром не унесло, – невразумительно ответил я, садясь за столик ужинать.
Опять она наварила сладкого картофеля! В этом доме и относились ко мне сердечно, и обращались вежливее, чем у Икагина, и сами хозяева были люди достойные, – жаль только, что кормили здесь невкусно. И вчера был картофель, и позавчера, и сегодня тоже! Наверно, я как-нибудь обмолвился, что очень люблю сладкий картофель. Однако на одной картошке долго не протянешь! Я вот над «Тыквой» смеялся, а теперь самого скоро можно будет прозвать «Учитель Картошка». Была бы здесь Киё, она бы уж приготовила мое любимое блюдо – сасими 32 или жареную рыбу. Но что ты будешь делать, раз попал в дом к обедневшим дворянам, которые дрожат над каждым грошом? Все-таки плохо мне без Киё! Если все сложится так, что можно будет на долгое время остаться в этой школе, обязательно вызову Киё из Токио. А то что же получается? Тэмпура с гречневой лапшой не ешь, лепешки не ешь, выходит – лопай одну эту желтую сладкую картошку, которой хозяева кормят, и сам желтей! Что за горькая доля быть учителем! Даже монах секты Дзэн и тот, поди, питается роскошней, чем я!
Я съел целую тарелку картошки, потом достал из ящика стола два сырых яйца, разбил их о край чашки и тоже съел. Теперь кое-как заморил червячка. Хоть сырыми яйцами подкармливаться, а то так разве сможешь заниматься в школе двадцать один час в неделю?
В этот день из-за письма Киё я запоздал на горячие источники. Я так привык ежедневно ходить туда, что стоило не пойти один только раз, как у меня уже портилось настроение. Поеду поездом, решил я и, перекинув через плечо свое красное полотенце, отправился на станцию. Но оказалось, что поезд всего две-три минуты как ушел, – нужно было ждать следующего. Я сел на скамейку и закурил сигарету. Вдруг на перроне появился «Тыква». После того, что мне недавно о нем рассказали, я стал его еще больше жалеть. Он действительно всегда казался жалким, как будто он жил в этом мире на чужой счет, у кого-то на хлебах, и хотел только, чтоб его не трогали. Однако в этот вечер я меньше всего думал о жалости. Мне хотелось, чтобы ему удвоили жалованье и чтоб он завтра же вступил в брак с дочерью Тояма и увез ее на месяц в Токио.
– На источники едете? – спросил я. – Садитесь сюда, пожалуйста, – и я охотно уступил ему место.
Но «Тыква» смущенно ответил:
– Не надо, не беспокойтесь, – и по стеснительности, что ли, остался стоять.
– Придется ведь подождать немного, вы устанете. Пожалуйста, садитесь, – еще раз предложил я; мне так было его жаль, и хотелось, чтобы он хоть сел рядом со мною.
– А не помешаю я вам? – сказал он, вняв наконец моим словам.
На свете есть и нахальные субъекты вроде Нода, которые непременно суют свой нос куда не следует. Есть и такие, как «Дикобраз», которые носят свою башку на плечах с таким видом, будто говорят: «Трудно бы пришлось Японии без меня». Есть и типы вроде «Красной рубашки», которые воображают себя авторитетами по части косметики и любовных шашней. И такие, как «Барсук», который только что не говорит: «Чтобы стать как я, нужно быть воспитанным и носить сюртук». Словом, каждый по-своему чем-нибудь да чванится. Но я еще не встречал таких тихих людей, как этот «Тыква», – до того тихих, что не слышно, есть они или