мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь Св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германнплац. Хозяин пивной опирается на латунный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу в нижней челюсти, вкус как в аптеке, нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц [228], в летнюю колонию, девочка опять уж худеет, глаза снова останавливаются на проспекте в зеленой обложке, который лежит криво, он кладет его прямо, с каким-то суеверным страхом, не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Селедки «Бисмарк» [229] в маринаде, нежные, без костей, рольмопсы в маринаде [230], с огуречным гарниром, высшего качества селедки в желе, цельные, отличного вкуса, селедки для жарения.
Слова, шумы, звуковые волны, полные содержания [231], плещут туда и сюда по комнате из горла Дреске, заики, который, улыбаясь, глядит себе под ноги: «Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на твоем новом пути, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией в Фридрихсфельде, к Карлу и Розе [232], тебя уж с нами не будет. Так-так». Пускай себе заикается, я буду торговать газетами.
Хозяин, очутившись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги: «Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Из-за повязки? Нет, они пошли за подкреплением!» Он все о том же. Изобьют его еще здесь. Кровь польется, кровь польется, кровь польется как вода.
Хозяин все посасывает свою пломбу, надо придвинуть щегленка ближе к окну, ведь такой птичке тоже хочется побольше света. Франц помогает хозяину, вбивает гвоздик за стойкой, а тот переносит с другой стены клетку с беспокойно бьющейся птичкой [233]: «Ишь какая темь сегодня. Это от высоких домов». Франц стоит на стуле, вешает клетку, слезает, свистит, подымает указательный палец и шепчет: «Не надо теперь больше подходить. Ничего, привыкнет. Щегленок, самочка». И оба умолкают, кивают, глядят, улыбаются.
Франц – человек широкого размаха, он знает себе цену
Вечером Франца в самом деле вытуряют из пивной. Пришел он один, в девять часов, взглянул на птицу – та уже сунула головку под крылышко, сидит себе в уголке на жердочке, и как это такая тварь не свалится во сне. Франц шепчется с хозяином: «Скажите пожалуйста, – спит себе при таком шуме, что вы скажете, это ж замечательно, вот, должно быть, устала бедная, хорошо ли ей, что тут так накурено, пожалуй, для таких маленьких легких вредно?» – «Ну, она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, сегодня как будто даже и не очень».
Франц садится: «Так и быть, я сегодня не буду курить, а то еще тяжелее дышать будет, а потом мы немножко откроем окно, она у вас сквозняка не боится?» В это время Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое пересаживаются за отдельный столик, напротив. Двоих из этой компании Франц не знает. Больше в пивной никого нет. К приходу Франца у них происходил громкий разговор, шум и ругань. Как только он открыл дверь, они присмирели; оба новеньких то и дело поглядывают на Франца, наваливаются на столик, а потом вызывающе откидываются назад и чокаются. Когда глаза красивые манят, когда стаканы полные блестят, тогда опять, опять есть повод выпивать [234]. Геншке, плешивый хозяин пивной, возится с пивным краном и лоханью, в которой полощут стаканы, и не уходит, как обычно, а все что-то ковыряет.
И вдруг разговор за соседним столиком становится громким. Один из новичков разглагольствует. Желает петь песни, ему, видите ли, здесь слишком тихо, а пианиста нет; Геншке кричит ему: «Да для кого же? Дело не позволяет». Что эти люди будут петь, Франц уже догадывается: либо «Интернационал» [235], либо «Смело, товарищи, в ногу» [236], если у них нет в запасе чего-нибудь новенького. Начинается. Ну конечно, Интернационал.
Франц жует себе, думает: Это они в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. А если поют, то не курят, и птичке не такой вред. Но чтоб старик Георг Дреске водил компанию с такой зеленой молодежью и даже не подошел к старому товарищу, этого никак нельзя было ожидать. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с такими недоносками и слушает, что они болтают. А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу: «Ну, как тебе песня понравилась, товарищ?» – «Мне – очень. У вас хорошие голоса». – «Так чего же ты с нами не споешь?» – «Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою». – «Идет».
Те продолжают себе разговаривать, а Франц спокойно ест и пьет и думает, почему это Лины еще нет, и как это птичка во время сна не свалится с жердочки, и кто это там трубку курит. Заработал он сегодня недурно, вот только холодно стоять было. А те, за столом напротив, все поглядывают, как он ест. Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь однажды такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся еще раз к горлу, да и говорит: Что ж ты меня без горчицы? и тогда уж только окончательно спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. И только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола кричат: «Так как же, товарищ? Споешь нам что-нибудь?» Члены они певческого общества, что ли, тогда можно и за вход взять, во всяком случае, когда поют, не будут курить. А мне не к спеху. Что обещано, будет исполнено. И вот Франц, утирая нос, течет, понимаете, когда сидишь в тепле, а тянуть не помогает, думает, где это пропадает Лина и не съесть ли еще парочку сосисок, хотя нет, не стоит, и так все полнеешь да полнеешь, что бы такое спеть, все равно эти люди ничего не понимают в жизни, но раз уж обещал так обещал. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, да это ж стишки, которые он выучил в тюрьме, их часто говорили, они обошли все камеры. И Франц в ту же минуту замирает, голова у него от жары вся красная, горячая, опустилась на грудь, он серьезен и задумчив. И говорит, придерживая рукой кружку: «Знаю я стишки, из тюрьмы, их сочинил один арестант, его звали, постойте, как же его звали? Ах да: Домс».
Он и есть. Так у него это вырвалось, ну да все равно – стишки