бродит мысль: вот-вот начнется, и я что-нибудь сделаю, схвачу кого-нибудь за глотку, нет, нет, я свалюсь, грохнусь на пол – сейчас, в следующую минуту. А я-то думал, что мир успокоился, что наступил порядок. И в сумерках сознания этого человека нарастает ужас: что-то, видно, разладилось в этом мире – уж слишком грозно стоят те там, напротив, он переживает происходящее в каком-то ясновидении.
Но ведь некогда в раю жили два человека, Адам и Ева [244]. А раем был чудный сад Эдем. И резвились в нем звери и всякие птицы.
Ну уж если этот человек не сумасшедший. Нападавшие останавливаются в нерешительности, и даже долговязый только усиленно сопит носом и подмигивает Дреске: не сесть ли лучше снова за стол да завести другой разговор? И Дреске, заикаясь, говорит в наступившей тишине: «Так, значит, Франц, т-т-теперь ты, может быть, п-п-пойдешь своей дорогой, Франц, мо-ожешь опустить стул, ты теперь до-до-довольно наговорился». Во Франце что-то стихает, гроза пронеслась мимо. Пронеслась. Слава богу, пронеслась! Его лицо бледнеет, спадает.
А те стоят у своего столика, долговязый уже сел и пьет пиво. Лесопромышленники настаивают на таком-то пункте договора [245], Крупп предоставляет своим пенсионерам умирать с голоду, в Германии полтора миллиона безработных, за две недели число их возросло на 226 000 [246].
Стул выпал у Франца из руки, рука обмякла, голос его звучит как всегда, он стоит, опустив голову, те там его больше не волнуют: «Ладно, ухожу. С нашим удовольствием. А до того, что происходит у вас в головах, мне дела нет».
Те слушают, не удостаивая его ответом. Пусть презренные подлецы-ренегаты с одобрения буржуазии и социал-патриотов обливают грязью советскую конституцию [247]. Это только ускорит и углубит разрыв революционных рабочих Европы с шейдемановцами [248] и так далее. Угнетенные массы – за нас!
Франц берется за шапку: «Мне жаль, Орге, что мы разошлись таким образом, из-за такого дела». Он протягивает Дреске руку, но тот не берет ее и молча садится на свое место. Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.
– Ладно, тогда я пойду. Сколько с меня, Геншке? И за кружку, и за тарелку тоже.
Таков порядок. На 14 детей – одна фарфоровая чашка. Распоряжение министра Хиртцифера по вопросу об улучшении быта детей: опубликованию не подлежит. Ввиду недостаточности имеющихся в моем распоряжении средств предлагаю принимать во внимание лишь те случаи, когда не только количество детей особенно велико, например достигает 12, но и когда тщательное воспитание детей, ввиду общих экономических условий, требует совершенно особых жертв и все же проводится образцово [249].
Кто-то затягивает Францу вслед: «Славься в победном венке, селедки хвост с картошкой в горшке» [250]. Пускай парень сотрет у себя с зада горчицу. Жаль, что не попался он мне под руку. Но Франц уже надел шапку. Ему приходит на память Гакеский рынок, гомосексуалисты, седовласый газетчик с его журнальчиками, и, как ему ни хотелось, секунда колебания, он уходит.
Вот он на улице, на морозе. У самой пивной – Лина, только что подошла. Они идут медленно. Охотнее всего он вернулся бы назад и объяснил бы своим противникам, какие они безумцы. Ну да, безумцы, им просто морочат головы, а сами по себе они вовсе не такие, даже этот долговязый, нахал-то, который шлепнулся на пол, даже и тот не так уж плох. Они просто не знают, куда девать избыток сил, свою горячую кровь, у них слишком горячая кровь, а доведись им побывать там, в Тегеле, или вообще что-нибудь пережить, у них в мозгах-то и прояснилось бы, да еще как.
Он ведет Лину под руку, озирается на темной улице. Могли бы, кажется, зажечь больше фонарей. И что это людям постоянно нужно, сначала гомосексуалистам, до которых ему нет дела, теперь вот красным? Какое мне до всего этого дело, пусть сами со своим говном разбираются. Оставили бы человека сидеть, как сидит, так нет же, даже пива спокойно выпить не дадут. Эх, пойти бы теперь назад и разнести этому Геншке всю его лавочку. И снова загораются и наливаются кровью глаза у Франца, снова вздуваются жилы на лбу и пухнет нос. Но это проходит, он цепляется за Лину, царапает ей кисть руки, Лина улыбается: «Это, – говорит, – ты можешь спокойно делать, Францекен. Вон у меня теперь какая хорошенькая царапинка на память о тебе».
«Давай кутнем, Лина, в эту паршивую пивную я больше не пойду, будет с меня, курят там, курят, а в клетке сидит этакий маленький щегленок и чуть не задыхается, а им все нипочем». И он объясняет ей, насколько он был только что прав, и она тоже это находит. Они садятся в трамвай и едут к Янновицкому мосту [251], в танцевальный зал Вальтерхена [252]. Он едет в том, в чем был, и даже Лине не дает переодеться: хороша, говорит, и так. А толстушка, когда они уже ехали в трамвае, вытащила из кармана листок, совсем измятый. Это она принесла Францу. Это – Вестник мира, воскресный выпуск [253]. Франц говорит, что таким листком не торгует, жмет ей руку и восхищается красивым названием и заголовком статьи на первой странице: «Через несчастье – к счастью!» [254]
Ручками мы хлоп, хлоп, ножками мы топ, топ, рыбы, птицы, весь день – рай [255].
Вагон трамвая трясет, Франц и Лина, склонившись над листком, читают при тусклом свете лампочки стихотворение на первой странице, которое Лина отметила карандашом: «Лучше вдвоем» Э. Фишера: «Не лучше ли вдвоем идти по жизни тяжкому пути, вдвоем-то лучше идти! Ведь оступиться так легко и до беды недалеко, покуда ты один идешь, покуда друга не найдешь. Коли душа твоя чиста, зови в попутчики Христа. С тобой повсюду и везде, поможет он в любой беде. Дороги знает он и все пути, подскажет он тебе, куда идти» [256].
Пить-то все-таки еще хочется, думает между прочим во время чтения Франц, двух кружек мало, а от разговоров тем более в горле пересохло. Затем ему вспомнилось, как он пел; он почувствовал себя дома и стиснул Лине локоть.
Та чует утреннее благорастворение воздухов. Проходя по Александрштрассе на Гольцмарктштрассе [257], она мягко прижимается к нему: Не объявить ли им себя в скором времени настоящими женихом и невестой?
Вот он какой, наш Франц Биберкопф! Под стать античным героям!
В этом Франце Биберкопфе, бывшем цементщике, перевозчике мебели и так далее, а в настоящее время газетчике, почти сто