Она тоже!» Это был первый звук, спустя долгое время произнесенный моими губами, и слезы навернулись на глаза.
«Она не может поступить иначе; она не может взять себе то, что ей невозможно иметь, — твою нищету, твою любовь!» И это тоже сказал я себе под конец. Постепенно я стал спокоен и кроток, как дитя. Я уже точно ничего не хотел искать, можно ведь просто перебиваться со дня на день, как бог на душу положит, я стал ничем для себя, но уже и не требовал, чтобы другие меня почитали за что-то, и бывали мгновенья, когда мне казалось возможным видеть Единственную и ничего не желать.
Так жил я некоторое время, пока однажды не явился ко мне Нотара, сопровождаемый неким юношей с острова Тине [25], побранил меня за мою непонятную склонность к уединению и просил быть вечером следующего дня у грота Гомера: он хочет показать нечто особенное тиниоту, который всей душой предан Древней Греции и сейчас совершает путешествие по Эолийскому побережью [26] в намерении посетить и древнюю Трою; для меня было бы целительно, добавил он, если бы я отправился вместе с его другом, ему помнится, я когда-то высказывал желание увидеть эту часть Малой Азии. Тиниот присоединился к его просьбе, и я согласился, как согласился бы на что угодно в безвольной своей податливости.
Следующий день прошел за сборами, а вечером Адамас [27] — так звался тиниот — зашел за мной и мы отправились к гроту.
«Нет ничего удивительного в том (так начал я, чтобы не дать простора другим движениям души, когда мы вышли к берегу Мелеса и прогуливались под миртами и платанами), что столько городов спорят о чести быть родиной Гомера [28]. Так радостно волнует мысль, что на этом песке играл прелестный ребенок, что здесь получил свои первые впечатления тот, в ком впоследствии развился могучий и прекрасный дух».
«Ты прав, — отвечал Адамас, — и вы, жители Смирны, не должны поступаться своей отрадной верой. Для меня они святы, эти воды и берега. Кто знает, насколько эта земля, вместе с морем и небом, причастна к бессмертию Мэонида! [29] Незамутненный взор ребенка открывает понятия и чувства в созерцании мира, которые могут посрамить многое из того, что позднее наш ум открывает путем усилий».
В таком духе продолжал он, пока не подошли к нам Нотара с Мелите и некоторыми другими.
Я собрался с силами. Я смог приблизиться к ней, не ощущая движения в крови. Как хорошо, что я не был предоставлен самому себе непосредственно перед этой встречей.
Она тоже страдала. Это было заметно. Но — боже мой! — насколько же больше!
В область Добра и Истины удалилось ее сердце. Безмолвное страдание, никогда мною прежде в ней не замечавшееся, наложило отпечаток на живое выражение ее лица; но не на ее дух. Так же тихо лучился им ее небесный взор, и ее печаль приникла к нему, как к божественному утешителю.
Адамас возобновил свою прерванную речь, Мелите поддержала разговор; и я порой вставлял словечко.
Так пришли мы к гроту Гомера.
Тихие скорбные аккорды доносились сверху, со скалы, под которую мы вступили; эти звуки пролились над моей душой, как весной проливается теплый дождь над мертвой землей. Внутри, в таинственном сумраке грота, смягчаемом лишь светом, проникавшим сквозь разломы в скале, и листьями и ветвями, возвышался мраморный бюст божественного певца, с улыбкой встречавшего смиренных потомков.
Мы расселись вокруг него, как несовершеннолетние дети вокруг отца, и прочли несколько песен из «Илиады», каждый выбирая отрывок на свой вкус, потому что всем нам была она знакома, А потом мы пропели нению, от которой затрепетало все мое существо, погребальную песнь милой тени слепого старца и его временам. Все были глубоко тронуты. Мелите почти неотрывно глядела на Гомера, и глаза ее блистали слезами печали и восхищения.
Настала тишина. Никто не говорил ни слова, мы не касались друг друга и не смотрели друг на друга — в ту минуту все души являли собой полную гармонию, то, что в них жило сейчас, превосходило речь и любое внешнее выражение.
Это было чувство прошедшего, отходная всему, что некогда было здесь.
Наконец Мелите, зардевшись, наклонилась к Нотаре и что-то шепнула.
Нотара улыбнулся, с радостью глядя на милую деву, взял ножницы, протянутые ею, и срезал у себя прядь волос.
«Кому, как не тебе?» — вскричал тиниот, протягивая свою прядь навстречу Гомеру.
И прочие также, увлеченные нашей серьезностью, принесли свою жертву мертвым.
Мелите собрала наши пряди, присоединив их к своей, связала все вместе и возложила на постамент, мы же опять пропели нению.
Все это привело лишь к тому, что душа моя была исторгнута из состояния покоя, в который она только что погрузилась. Взгляд мой вновь прильнул к ней, и моя любовь и мое страдание охватили меня еще сильнее, чем прежде.
Напрасно пытался я овладеть собой. Я должен был уйти. Мое горе было поистине безгранично. Я вышел на берег Мелеса, бросился на землю и громко плакал [30]. Часто я тихонько повторял ее имя, что как будто облегчало мою муку. Но она отступала лишь для того, чтобы воротиться с еще большей силой. Ах, не было мне нигде покоя, нигде во всем мире. Быть с нею рядом или быть далеко от нее, той, которую я так неизреченно любил и так неизреченно, так невыразимо постыдно терзал, — это было одно и то же! То и другое стало мне адом, я не мог оторваться от нее и не мог оставаться!
Сквозь мое смятение ко мне вдруг донесся шорох в миртах. Я встрепенулся — боже мой! То была Мелите!
Она, должно быть, испугалась, видя перед собой столь жалкое, потерянное существо. В отчаянии я бросился к ней, ломая руки, моля о едином слове снихождения. Она побледнела и едва могла говорить. Потом с ангельскими слезами стала молить меня опереться на лучшую, сильную сторону моего естества, которая ей известна, устремить взор на суверенное, невынужденное, божественное, что, как во всем, есть и во мне, — что не исходит из этого источника, ведет к смерти, что из него исходит и в него возвращается — вечно; объединенное нуждой и необходимостью распадается, едва пропадает нужда; соединенное в том и во имя того, что единственно свято, велико и неколебимо, пребудет вовеки, как то вечное, через что и во имя чего оно возникло, и таким