о прошлом; обходил стороной сад Нотары и берег Мелеса. Я бежал всего, что могло задеть мою душу, а к тому, к чему был равнодушен, стал еще равнодушнее.
Отъединение от всего живущего — вот чего искал я теперь. Дни и ночи напролет корпел я над достопочтенными плодами древнегреческого глубокомыслия. Я искал прибежища в их отъединенности от всего живущего. Постепенно все, бывшее у меня перед глазами, стало мне столь чуждо, что порой я смотрел вокруг чуть ли не с удивлением. Часто, когда я слышал голоса людей, мне казалось, они меня призывают бежать из страны, к которой я не принадлежу, и я чувствовал себя словно дух, пропустивший полночный час и слышащий крик петуха.
В течение всего этого времени я не выходил в город. Но сердце мое билось в груди еще слишком молодо: еще не погибла во мне мать всякой жизни, непостижимая любовь.
Загадочная сила влекла меня наружу. Я вышел из дому.
Стоял тихий осенний день. Странно обрадовал меня нежный воздух, пощадивший увядшие листья, позволив им побыть еще немного на материнском стволе.
Купа платанов, откуда за скалами берега было видно открытое море, навсегда для меня свята.
Там сидел я или прогуливался.
Вот настал вечер, и ни единый звук не долетал сюда.
И тогда стал я тем, что я есть. Из темноты рощи окликнуло меня что-то, из глубин земли и моря позвало меня: почему ты не любишь меня?
С той поры я уже не мог думать так, как прежде, мир стал для меня священней, но и таинственней. Новые мысли, потрясшие мое существо, воспламенили мою душу. Мне уже было невозможно задержать их бег, размышлять спокойно.
Я покинул отчизну, чтобы найти Истину по ту сторону моря.
Как билось мое сердце, полное больших юношеских надежд!
Я не нашел ничего, кроме тебя. Так говорю я тебе, мой Беллармин! И ты тоже не нашел ничего, кроме меня.
Мы ничто; то, что мы ищем, — всё.
На Кифероне [40]
Я все еще полон предчувствиями, но ничего не обрел.
Я вопрошаю звезды — но они молчат, я вопрошаю день и ночь — но они не отвечают. Когда я вопрошаю себя, то слышу, как во мне звучат мистические формулы, сны без значения.
Мое сердце часто чувствует себя уютно в этом сумеречном свете. Я не знаю, что происходит со мной, когда я созерцаю эту непостижимую природу; но слезы, проливаемые мною перед закутанной в покрывало возлюбленной, святы и чисты. Все мое существо замирает и вслушивается, когда меня овевает таинственный вечерний ветер. Взор теряется в бескрайней синеве, я гляжу то в небесный эфир, то вниз, в священное море, и мне чудится: отворяются ворота в Невидимое и я исчезаю со всем, что есть вокруг меня; но тут вдруг шорох в кустах пробуждает меня от блаженной смерти и против моей воли вновь призывает меня на то место, которое я покинул.
Мое сердце чувствует себя уютно в этом сумеречном свете. Наша ли это стихия, эти сумерки или рассвет? Почему мне нельзя в них успокоиться?
Вот недавно я видел ребенка, лежащего при дороге. Сидящая над ним мать заботливо покрыла его одеяльцем, чтоб ему сладко дремалось в тени и солнце не слепило глаза. Но ребенок не хотел так лежать и срывал прочь одеяло, и я видел, как он пытается взглянуть в лицо приветливому свету, он пытался все снова и снова, пока не стало больно глазам, и он с плачем отвернулся к земле.
«Бедный мальчик! — думал я. — Но и другим приходится не лучше»; и я, было, уже решился отказаться от своего дерзкого любопытства. Но я не могу! Мне нельзя отступиться!
Великая тайна должна быть раскрыта, и она даст мне жизнь или смерть.
[ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ РЕДАКЦИЯ]
ПРЕДИСЛОВИЕ [41]
С самой ранней юности я живу, предпочитая эти места всем другим, на берегах Ионии и Аттики и на прекрасных островах Архипелага [42], и моей самой сокровенной мечтой было когда-нибудь на самом деле побывать там, у священных могил юности человечества.
Греция была моей первой любовью, и не знаю, надо ли мне говорить, что будет она и последней.
Этой любви я обязан сим моим малым достоянием, которое я приобрел, еще не зная, что и другие обогатились, видимо, подобным же образом и более успешно, чем я.
Но в надежде, что оно, быть может, позволит мне снискать хотя бы одного друга, я решился поделиться им с людьми.
Я не хотел, чтобы оно было оригинально во что бы то ни стало. Оригинальность — новшество у нас; а мне ничто так не мило, как то, что старо как мир.
Для меня оригинальность — это внутренняя сосредоточенность, глубина сердца и духа. А об этом именно сейчас, по крайней мере в искусстве, никто и знать не желает; и ежели не победит другая сторона, то скоро наиновейшей модой будет говорить о природе как жеманница говорит о мужчинах, и обращаться со своим материалом как присяжный газетчик; так что к концу читатель будет точно знать, что дорогу перебежал заяц и никакое другое животное, но этим ему и придется удовольствоваться. Впрочем, было бы грубой ошибкой думать, что я говорю здесь о тех превосходных людях, что рисуют нам прекрасные картины природы с любовью, в коей нельзя усомниться. —
Возвращаясь к моим письмам, прошу читателя рассматривать эту первую часть лишь как необходимую преамбулу и утешаться благой надеждой, если придется зевать над текстом, где так мало внешнего действия, а то немногое, что будет удовлетворительно по этой части, покажется ему бессистемным и ненатуральным. То, что нравится в частностях, не обязательно понравится как целое, и наоборот. —
И много непонятного, маловероятного, обманчивого найдет читатель в этих письмах. Он, может быть, даже будет сердиться на этого Гипериона со всеми его противоречиями и заблуждениями, с сильными и слабыми сторонами его характера, с его гневом и с его любовью. Но надобно придти соблазнам [43].
Мы все пробегаем по эксцентрическому пути, и нет другой дороги от детства к совершенству.
Блаженное единство, бытие в единственном смысле этого слова потеряно для нас, и нам должно было его утратить, если мы хотели его достичь и добиться. Мы вырываемся из мирного σΈν καί παν [44] мира, чтобы вновь восстановить его, через себя самих. Мы отделились от природы, и то, что некогда, как можно полагать, было едино,