- Мой музей! - говорит он. - Мои святыни!
В комнатке Козицкой я подглядел другие святыни. У Шумовского и у Рогульской тоже. У каждого из них и у всех им подобных есть свой маленький алтарь, пантеон, разрозненное собрание реликвий. Шумовский хранит их для себя и не носится с ними. Козицкая скрывает от чужих глаз. В этой больнице, предназначенной для бедноты, святилище Малинского выставлено для публичного обозрения. Может быть, только для престижа, а может быть, с практической целью: эти реликвии напоминают, что некогда он был фигурой более значительной и заслуживает лучшего отношения и со стороны больных, и со стороны персонала больницы.
- Как вы чувствуете себя сегодня? - Я неизменно каждый раз начинаю с этого вопроса.
- Неплохо. Неплохо.
- Ну и не повезло вам! - сочувственно говорю я. - В разгар лета!
- Именно, это хуже всего. Потому все так тянется. Если бы не жарища, я намного раньше поднялся бы.
Он в свою очередь справляется, что я поделываю. Мои туристские походы его не интересуют. Поэтому я не обременяю его подробностями и перечисляю только самые важные из достопримечательностей, которые я посетил.
- Вчера, уйдя от вас, я пошел в Ватиканский музей, - говорю я, например.
- Ага, знаю. Бьш там, - коротко обрывает он меня.
Тогда мы переходим к более интересным темам. Я рассказываю, что все покидают Рим. Синьора Кампилли с дочерью и внуками уже переехала в Абруццы. С Кампилли я еще увижусь до отъезда, но ни вчера, ни позавчера не видел его, потому что перед отпуском он все время занят. Упоминаю о Весневиче, с которым провел приятный вечер.
- Очень симпатичный тип, - говорю я.
- Э, шут! - морщится Малинский. - И к тому же сноб.
- Вероятно, эти черты объясняются характером его занятий, - защищаю я Весневича.
- Инженер по образованию, а занимается такими глупостями!
- Он, кажется, считает эти глупости интересными.
- Потому что здорово на них зарабатывает. Не говоря уж о том, что много путешествует. Занятие у него очень двусмысленное. Он ездит и собирает сведения о миллионерах, которые добиваются ватиканских почестей, и привозит из своих путешествий чеки для разных учреждений. Ну и процент для себя!
- Собирает пожертвования, - говорю я.
- Торгует, - Малинский понижает голос, - рыцарскими званиями того ордена, для которого он работает. В зависимости от обстоятельств с одних берет больше, с других меньше. И на этом он когда-нибудь влипнет, если его клиенты спохватятся.
Мы спорим. Если он даже прав, осуждая занятие Весневича, то ошибается, предполагая, что ему придется в будущем за все расплачиваться. Я знаю из истории, что испокон веков людям давали различные звания в обмен на материальные ценности и что на это нет твердой таксы. Но Малинский сердито отводит мои аргументы.
- Я не говорю, будто он ворует! Я не говорю, будто он мошенничает! Будто потихоньку, незаметно откладывает какие-то суммы в свою пользу. Допустим! Что с того? Рано или поздно от него отступятся, отстранят его от работы, как только эта коммерция-в весьма растяжимом смысле слова-станет привлекать к себе слишком много внимания. Торговлю не прекратят.
Слишком доходный промысел, чтобы от него отказываться.
Только для отвода глаз на низшей ступени лестницы сменят одного человека. Пешку! Слепого исполнителя!
Говоря о Весневиче, он явно думал и о себе. Я спрашиваю:
- А что его тогда ждет?
- Карантин. Пока не утихнет шум, вызванный его делом. А потом тесть снова что-нибудь для него подыщет.
- А если бы у него не было такого тестя?
- Много всяких неприятностей и унижений. Все, кроме тюрьмы. Разумеется, если такая слепая пешка честно трудилась на своего работодателя. Тюрьма-это единственное, от чего его избавят. Чтобы не раздувать скандала, его уж как-нибудь вызволят, спасут от худшей из возможностей.
Возле Малинского нет ни книг, ни газет. В его углу, хоть он и неподалеку от окна, в течение всего дня темно. Окно занавешено от солнца. Мне хотелось сделать Малинскому что-нибудь приятное, и я купил ему цветы. Он попросил больше этого не делать: цветы привлекают мух. Я спросил, играет ли он в шахматы или в шашки, может, принести их ему. Не захотел. Ни с кем в палате он не познакомился. Вокруг полно людей, но он ко всем равнодушен, никем не интересуется. Когда я прихожу, глаза у него обычно закрыты; я наклоняюсь над ним, и тогда он их открывает. Малинский часто жалуется на больницу. Действительно, если судить по той палате, которую я посещаю, хорошего там мало. Малинский жестоко страдает из-за недостатка воздуха, однажды, когда он, неведомо в который раз, начал ругать больницу, я не выдержал и спросил, нельзя ли его перевести в другое место. Разговор был при Козицкой.
- Меня тут держат бесплатно, - ответил Малинский.
Козицкая одновременно:
- Конечно, можно.
Он упрямо повторил:
- Я же говорю, меня тут держат бесплатно.
Она:
- Ну и что с того! Лучше платить, чем задыхаться без воздуха.
Спор продолжался еще некоторое время. Ясно было, что они спорят по этому поводу уже не в первый раз. Но по каким причинам он так настаивает на своем, я понял только на следующий день. Я пришел к Малинскому ранним утром, в то время когда Козицкую еще задерживали дела в пансионате.
Видно, его задело, что я спросил о больнице, и он сам вернулся к этой теме.
- Ися, - он так ее называл: теперь и в моем присутствии он обращался к ней по имени, чего раньше никогда не делал, - не разбирается в обстоятельствах. Правда, у меня есть сбережения, но, как только об этом пронюхают, у меня их из рук вырвут.
- Кто?
- Суд. Адвокаты.
- Но все-таки...
Он перебил меня:
- К тому же не знаю, сколько времени продлится мой карантин. Возможно, я никогда больше не вернусь на ринг!
- На ринг?
- Не войду в милость! И мне придется довольно долго жить на эти жалкие накопленные гроши. Очень долго! То есть до самого конца. А кроме того, по некоторым соображениям мне удобнее дольше болеть, чем раньше времени выздороветь. Ися и этого не понимает.
- Ваша болезнь очень ее волнует, - говорю я, - и ей хочется поскорее поставить вас на ноги.
Он на это:
- Для того чтобы смотать удочки! Чтобы с чистой совестью бросить наконец Рим, не оставляя тут без присмотра тяжелобольного человека!
Я притворился, будто не понимаю, не слышу. Напрасно. Он хотел довести до конца начатый разговор, углубить тему, которую лишь слегка затронул. "Я вспомнил, что мне говорили о Козицкой знакомьте из Кракова: она потеряла мужа в Варшаве за месяц до восстания, а сама сразу после войны, прямо из лагеря, попала в Рим.
- Я поддержал ее, - дополнил теперь мои сведения Малинский. - Выходил ее. Но с годами наше положение перестало ее удовлетворять. Из Рима уехало большинство ее знакомых. Остались только такие, как мы, это верно; и, быть может, она действительно права-пользуемся мы немногим, а больше используют нас...
Тут он запнулся, стал задыхаться, лоб у него покрылся капельками пота. На столике стоял флакончик с одеколоном.
Малинский не мог до него дотянуться. Я помог ему и постарался его успокоить.
- Пожалуйста, не утомляйте себя, - сказал я. - Я более или менее разбираюсь в ситуации. Понимаю.
- Ее или меня?
- Обоих, - ответил я.
Он мне поверил. А может быть, устал. Во всяком случае, больше не возвращался к разговору о Козицкой, к теме взаимных расчетов, о которых мне неловко было слушать. По крайней мере нс говорил об этом прямо, а только с помощью метафор.
Например:
- Такова наша судьба, судьба хромых и слепых, связанных друг с другом. Раньше я ее нес, теперь она меня ведет. Вы понимаете, в каком смысле я это говорю? - Или:-Ей всегда кажется, что везде, помимо Рима, нас только и ждут. Что везде, помимо Рима, мы добудем независимость. А между тем я знаю, что нам уже поздновато ждать ее. Мне, ей-одним словом, всем, кто попал в здешние условия.
- Ну, ну, да неужели?
Я отвечал на афоризмы Малинского в таком духе, иногда вступал в спор, но чаще старался его пресечь. Потому что спор-то был пустой и никчемный. К тому же я не имел намерения задерживаться у Малинского. Не говоря уж о том, что с каждой минутой дышать здесь было все трудней. Особенно когда солнце, миновав башню святого Варфоломея, шпарило прямо в окна больничного флигеля. Тогда я уходил от Малинского. На дворе в эти часы уже было жарко и знойно. Но после душной больницы даже раскаленный воздух улицы казался мне благоуханным.
XXIX
У меня осталось еще два дня. Предпоследний и последний день работы курии. В первый из них, за час до завтрака, меня будит стук в дверь: к телефону! Накидываю халат, причесываюсь.
Это длится мгновение, но горничной за дверью не терпится, она снова стучит. Выхожу в коридор, и тогда она мне сообщает, что звонит междугородная. Подношу к уху трубку. Звонят из Польши. Отец!
- Это я! - кричу. - Здравствуйте, отец! Как я рад!
Я говорю чистую правду, хотя к моей радости примешиваются укоры совести, и я боюсь упреков, потому что так долго не писал.