- Спасибо за компанию, - сказал Весневич. - И желаю успеха.
- И вам успеха! И вам! - ответил я. - Это мне надо вас благодарить.
В комнате-нераспакованный чемодан. Но у меня уже не хватило сил, чтобы за него взяться. Я вытащил только пижаму и, даже не умываясь, нырнул в постель, сразу заснул и проснулся около десяти, свежий и отдохнувший, совершенно не чувствуя себя разбитым, как это обычно бывает, если выпьешь лишнее.
Алкоголь пошел мне на пользу, потому что я двигался, когда пил, а может быть, и оттого, что у меня было легко на сердце. Весь вечер мне было весело. Сны у меня тоже были веселые. Особенно один сон, похожий на тот, что так угнетающе подействовал на меня в Ладзаретто, когда я как-то днем заснул на вершине Монте-Агуццо. Теперь мне тоже приснился огромный вращающийся пюпитр-разумеется, все из той же книги Эрле. Однако на этот раз пюпитр напоминал и карусель. Она вращалась, я то съезжал, то взлетал, а за моими эквилибристическими упражнениями, как и в том сне, следили люди из курии. Лица у них были не страшные, а скорее испуганные. Они что-то кричали, но их слова не доходили до меня. Пролетая мимо них, я смеялся, размахивал руками и отпускал всякие шутки, пока в конце концов и они не развеселились.
XXVIII
Следующие несколько дней, в ожидании документа, подтверждающего, что мой отец избрал местом своего жительства торуньскую епархию, я осматривал Рим. Уходил после завтрака, возвращался к обеду, снова уходил. После ужина допоздна слонялся по площадям, улицам и переулкам центра либо шел в кино. В первый день я до полудня писал письмо отцу. Это заняло у меня все утро-первоначальный вариант получился неудачный.
Перечитав письмо, я понял, что о некоторых подробностях лучше умолчать. И не только о подробностях, но также и о всех разговорах, которые я вел перед тем, как уехал из Рима в Ладзаретто. Я упомянул только о визите к кардиналу Травиа, опасаясь, что известие об этом могло уже дойти до Торуни. Если верно, что визит мой имел значение для нашего дела и что его обсуждали^ в местных канцеляриях, то, пожалуй, о нем прослышали и в той далекой курии, куда, следуя закону сообщающихся сосудов, доходят все слухи. Однако в подробности аудиенции у кардинала я тоже не вдавался. Написал только, что она оказалась полезной и что кардинал хорошо меня принял.
Вообще второй вариант письма изобиловал формулировками такого рода, в равной степени оптимистическими и загадочными.
Что касается моих хлопот, то я сообщал, что следует рассчитывать на добрый результат, ибо, несмотря на некоторые трудности, нашелся такой выход из запутанной ситуации, который люди, благоволящие отцу, признали самым лучшим. Отправив письмо примерно такого содержания, я успокоился. Оно не исчерпывало вопроса, полно было недомолвок. Я чувствовал это и знал, что, читая письмо, отец тоже это почувствует и в первый момент разволнуется. Но, поостыв, он, конечно, поймет, что у меня, очевидно, были причины, чтобы написать именно так, и будет терпеливо ожидать моего возвращения в уверенности, что тогда он узнает все, что ему не удалось вычитать в письме.
Во второй половине дня, отправив письмо, я бродил по городу без всякой цели. От парка Боргезе до Палатина, от замка Святого Ангела до Квиринала. Душно, болят ноги, в глазах рябит, а остановиться не могу! У меня легко на сердце, приятно, что я свободен. Я сознаю, что дело мое не решено и мне нужно ждать.
И что ради того я и сижу еще в этом городе, чтобы ждать. Но мне это не мешает. К новому ожиданию я отношусь словно к неопасному, поверхностному рецидиву, только по названию напоминающему прежнюю болезнь. Тем не менее всякий раз, как я приближаюсь к местам, связанным с пребыванием отца в Риме, я чувствую легкое покалывание в сердце. Возле отеля "Борромини"
я не останавливаюсь. А когда пан Шумовский трижды в день за едой просит его извинить, так как он все еще не может сопровождать меня в бывшей "Аполлинаре", я искренне его утешаю и говорю, что это не имеет значения.
В пансионате, разумеется, никаких делений на две очереди, мы все едим в одно и то же время и беседуем, как и в дни, предшествовавшие "застою". Однако некоторых тем не касаемся.
Никто не спрашивает, где я пропадал целую неделю. Ни слова о причинах, побудивших меня изменить первоначальный план, по которому я предполагал сразу по возвращении в Рим двинуться дальше. Ни звука и о том, из-за чего я снова задерживаюсь, хотя уже попрощался со всеми обитателями пансионата. Такая сдержанность понятна: они все знают! Когда я им называю дату отъезда, не упоминая, что она связана с последним днем работы в курии, Шумовский вздыхает:
- Увы, все туристские бюро, даже церковные, продолжают действовать.
На эту шутку я отвечаю вполне искренним смехом: забавно, что Шумовский невольно выдал себя. К тому же я пользуюсь случаем разрядить атмосферу, потому что за столом в "Ванде"
обычно невесело. Козицкая не отрывает от тарелки своих потемневших глаз. Пани Рогульская всякий вопрос задает дважды. К счастью, Шумовский для таких случаев и вообще на любой случай держит про запас множество занятных подробностей о современном Риме и его истории и всегда умудряется выбрать из них такую, которая уместна в данной ситуации или же позволяет о ней забыть. Поэтому я охотнее всего обращаюсь к нему, рассказываю, где я был либо куда собираюсь пойти. Тогда он поддерживает меня своей эрудицией и полезными указаниями.
Расспрашивает. Вполне естественно, ведь он историк, хорошо знает город, по которому уже лет пятнадцать водит экскурсии.
Меня удивляет другая особенность его памяти. Я перечислил все места, где побывал, и он это твердо запомнил. Обсуждая со мной план новых прогулок, он вспоминает все, что я видел в предыдущие дни. Мне осталось провести в Риме совсем мало времени, и он не советует мне посещать те или иные достопримечательности, поскольку я уже видел похожие. Я выражаю удивление: каким образом он это запомнил?
- Что ж, дорогой мой, уродство, связанное с профессией, - отвечает он. - Я вечно вожусь с туристами, которые требуют, чтобы я все за них помнил: то, что они видели и чего не видели, как это называлось и что им напомнило. В противном случаежалобы и недоразумения. Ах, наказанье божье!
- А как у вас с голосом? - спрашиваю я. - Кажется, прошла хрипота, на которую вы жаловались.
- Да, лучше.
Вмешивается Козицкая:
- Было бы еще лучше, если бы дядя и дома берег голос и не ораторствовал без конца.
Ее присутствие тяжело действует на окружающих. К счастью, Козицкая не всякий раз появляется за столом. Она много времени проводит в больнице. Встает рано, первые утренние часы вертится на кухне, помогает кухарке, потом спешит к Малинскому. После обеда тоже сидит возле него до тех пор, пока это разрешается больничными правилами. Я знаю расписание Козицкой и стараюсь опередить ее. Навещаю Малинского до того, как она туда приходит. Я хожу к нему каждое утро; таким образом, начало дня у меня невеселое. Но мне жаль Малинского, и я не могу забыть, что в самые тяжелые минуты он изо всех сил старался мне помочь. Я не вдаюсь в некоторые аспекты предложенной мне помощи. Достаточно того, что Малинский проявил добрую волю.
В его палате с самого утра стоит тошнотворный, противный запах. На второй день после моего возвращения в Рим я зашел к Малинскому под вечер. Духота невыносимая; спасаясь от жары, в больнице целый день держат окна закрытыми, даже не чувствуется, что утром проветривали палаты. От застойных запахов лекарств, дезинфекции, пропитанной потом постели кружится голова. У Малинского чистая постель, Козицкая за этим следит и моет его, однако я догадываюсь, что с гигиеной большинства больных дело обстоит неважно. В тот раз я попрощался с Малинским уже спустя четверть часа, но моя одежда еще долго сохраняла больничный запах-от Козицкой постоянно им несет.
Так что и по этой причине я благодарю бога за то, что она не всегда сидит с нами за столом. А в больнице мне ее не хочется видеть совсем по другой причине. Я не пытаюсь что-то вытянуть из Малинского. Расспрашивать его неловко, он болен и поэтому ведет себя как капризный ребенок. Добиваться от него откровенных признаний неприятно. Другое дело, когда он начинает первый и ему самому хочется что-то сказать. Случается это, когда мы остаемся с ним вдвоем. Тогда я слушаю.
Я скольжу глазами по его осунувшемуся лицу или перевожу взгляд на коврик, который Козицкая прибила у него над головой.
К коврику она приколола английскими булавками военные награды Малинского и несколько фотографий: дом, где он родился, дом в котором у него была квартира в Варшаве, а на третьем снимке-Пилсудский награждает орденами польских офицеров. В их числе Малинский.
- Мой музей! - говорит он. - Мои святыни!
В комнатке Козицкой я подглядел другие святыни. У Шумовского и у Рогульской тоже. У каждого из них и у всех им подобных есть свой маленький алтарь, пантеон, разрозненное собрание реликвий. Шумовский хранит их для себя и не носится с ними. Козицкая скрывает от чужих глаз. В этой больнице, предназначенной для бедноты, святилище Малинского выставлено для публичного обозрения. Может быть, только для престижа, а может быть, с практической целью: эти реликвии напоминают, что некогда он был фигурой более значительной и заслуживает лучшего отношения и со стороны больных, и со стороны персонала больницы.