О, как ей хотелось ебаться в эту душную соловьиную ночь. Сиреневые занавески кустов и раскаленные, выкатывающиеся из-за декораций фантастические колеса оргазмов. Громадные! И – алмазные! О, колесница любви…
«Но где же он, где мой исполнитель? Где рьяный кучер с кнутом, прикрикивающий гони? О, задыхающиеся слоны, мне не жаль ваших грустных глаз!»
Ольга Степановна Осинина от возбуждений уже прокусывала одеялы. Сладчайшая гора возбуждений обрушивалась на нее. В этом были, конечно, виноваты коты. В этом, конечно, была виновата сирень.
Пизда, – Ольга Степановна была вся – пизда. Она ждала, жаждала и ждала своего героя.
Однако муж ее, Алексей Петрович Осинин, оказался совсем в другом месте.
– Потому что, сын мой, ты избран, – сказал ему наконец Хезко, снимая серый свой плащ.
Ресторан переваривал их. Дымные запахи жареных мяс роились и разжижались в сиреневом воздухе. За прозрачной стеной раздутые от удовольствия повара в белых накрахмаленных колпаках разделывали коня. Конь был, разумеется, бит. Хотя казалось, что все еще не бит. Что все еще жив, жив курилка! Тело его вертикально стояло, подхваченное серебряными цепочками, будто бы даже замершее на скаку. Струились под ножами надрезы и длинные розоватые полосы отделялись одна за другой от костей, ложась на деревянные доски. Стучали ножи. И зал жил словно бы в ожидании. В проходах пробегали официанты, поворачивая на бегу узкие змеиные головы и выглядывая интерес. Подносили с закусочкой, удовлетворяли… Хезко заказывал только «Smirnoff».
Выпили еще по сто грамм. Осинин начал было про силу психоанализа.
– Ерунда, – усмехнулся Хезко. – Ты избран иначе. Запомни, ты избран иначе!
Алексей Петрович лег на стол головой и лежал теперь, раздвинув пальцами тарелки с салатами.
Лежа на собственном ухе, с этой странной светящейся фразой в голове – «запомни, ты избран иначе», он слушал гул зала и разглядывал зал. Ресторанные люди теперь сидели как бы на одной из стен – меха были прибиты к полу, там же висели и охотничьи стволы. А из противоположной стены горизонтально вырастала виноградная люстра. Алексей Петрович подвинул голову, опрокидывая и разбивая бокал. Раздетый, освежеванный конь стоял за стеклом. Его разбитая туша была залита светом, источаемым пластмассовой виноградной люстрой. Белые кости блестели.
– Сила психоанализа…
– Но ты же избран иначе, – повторил, наливая опять, Хезко.
Ресторан двоился, троился, щелкал, смеялся, свистел. Визжали от удовольствия. Вино и коньяк пьянили дамские головы. Басили мужчины, выпускали из папирос и сигар сизые толстые дымы, и выкладывали небрежно бородатые анекдотцы.
– А то как-то летят в самолете русский, калмык и еврей…
И подливали, и подливали.
Самодовольные ресторанные люди ожидали, однако, коня, запеченного в яблоках.
– А кто ты? – Алексей Петрович посмотрел на двоящегося господина, с которым познакомился недавно в троллейбусе, и который теперь, за рюмкой «Smirnoff» сидел напротив него.
– Господин Хезко. Ты же сам так назвал меня.
– Тип-перяча ясна…
– Да ты не грусти.
– А йа и ни грущу. Йа же догадался, кто ты и есть.
– А кто?
– Диавол, кто…
Хезко вдруг как-то странно посмотрел на Алексея Петровича и грустно усмехнулся:
– А тебе все же надо бы признать свою смерть.
– Признать свою смерть?
Алексей Петрович даже слегка покачнулся на стуле.
– Ты же, как и я, русский. А мы ведь хотели ни больше, ни меньше, как спасти мир.
Стол поплыл и Алексей Петрович попытался нащупать руками его поверхность.
– У маего акна двайная рама, – сказал наконец твердо он.
– И от бездны тебя отделяет два стекла.
От такой откровенности голова Алексея Петровича обрушилась на стол окончательно. И на сей раз Алексей Петрович заснул.
– Конину! – закричали за соседним столом.
– Ко-ни-ну! – стали скандировать.
И уже понеслось отовсюду:
– Давай! Давай!
– Жареного!
– Конины давай!
Хезко с печалью огляделся вокруг. Свет вдруг погас. Крики, визги и гам, грохот опрокидывающихся стульев полетели со всех сторон. И тогда, не обращая внимания на хаос и мрак, Хезко спокойно взвалил себе на спину спящее тело Алексея Петровича и с достоинством вышел из ресторана.
Неудивительно, что в эту ночь нашему герою приснился длинный и странный сон. Это был даже не сон, а целый сериал снов.
Какие-то флэшмобберы собрались на одной из станций метро, чтобы выкрикнуть его, Алексея Петровича имя и тем самым почтить его память. Среди флэшмобберов были пожилой майор ракетных войск, скрывающий, что он майор и выдающий себя за подполковника; его, Алексея Петровича, аналитик – носатый такой Навуходоносор; юная тусовщица с распущенными ноздрями; озлобленный панк; радостный скинхед; два неудовлетворенных своим бизнесом бизнесмена и шесть затраханных клерков, среди которых была и одна принципиальная девственница.
В голубую вазочку-урну, из которой когда-то был развеян его, Алексея Петровича, прах, были сложены прекрасные яблоки «джонатан». Согласно второму пункту завещания флэшмобберы должны были вкусить «джонатана» перед выкриком имени Осинина. Подпункт «а» предписывал им откусывать маленькими кусочками, начиная с блестящей, искрящейся поверхности кожуры, а потом, разумеется, – все глубже и глубже, продвигаясь к самой сердцевине. Подпункт «б» предписывал оставшиеся от яблочек косточки не глотать, а высаживать в хорошо унавоженную конями землю. Третий пункт гласил наполнять корзину яблоками до тех пор, пока не будут удовлетворены все флэшмобберы.
Здесь время сна вдруг как бы обращалось вспять и начиналась вторая серия. На таинственный экран сновидений выплывала теперь его, Алексея Петровича, жена. Плыла она под черной полупрозрачной вуалью и была под оной обнажена. Ольга Степановна держала за руку маленького мальчика, в котором сновидящий Алексей Петрович сразу же признал своего сына. Чуть впереди шла его, Алексея Петровича, черная строгая мать. Сам же он был насыпан в виде пудры в голубую вазочку с розовыми ручками-ушами.
Процессия торжественно опускалась на эскалаторе, не обращая внимания на интеллигентские выкрики за спиной – «Ну пожал-ста, дайте пожал-ста пройти!»
Опустившись на станцию, Ольга Степановна с сыном и черная гордая (с вазочкой) мать сели в последний вагон. Евангелие, разумеется, никто не отменял, и на следующей станции (центральной) они вышли из первого, чтобы, наконец, исполнить главный пункт его, Алексея Петровича, завещания:
«Прахъ мой развеять в метро».
Налетел последний прощальный порыв подземного ветра и разнес имя Осинина по холодным и одиноким сердцам, согревая их своею жертвенной смертью.
В третьей и заключительной серии сна Алексей Петрович торжественно лицезрел черный ореховый гроб, опускаемый на просторной железной станине в жадные струи огня.
Человек в сером плаще, по высшему из совместительств Господин Хезко и по легальной профессии директор крематория, сожигающего его, Алексея Петровича, тело, деловито посматривал в маленький узкий глазок, приближающий уже готовую развернуться в бессмертие перспективу. Слегка поплевав в свою изнузданную фетровую шляпу, директор наконец оторвался от глазка и поднял свое узкое лицо к зарешеченной лампе. Жестом конской руки своей он пригласил посмотреть на костер и самого Алексея Петровича.
Осинин увидел себя, с жадностью припадающего к глазку и с восторгом вглядывающегося в синие, раскаленные до бела, языки пламени, схватывающие бессильный сопротивляться огню гроб, который был похож теперь на остов сожигаемого корабля. Черные железные ребра, сковывающие прогорающие ореховые доски, наливались тугим малиново-алым цветом, богато проступая из слепящего черным золотом огня. Но вскоре и они лопнули и обрушились. И обнажилась бессмертная черная сердцевина.
Рядом с Алексеем Петровичем застыли у глазка тринадцать флэшмобберов. Господин Хезко раздал им по десять золотых монет и попросил, чтобы они разъехались, унося в своем сердце образ Осинина, претворенного в черный свет. Он попросил их также, чтобы они поклялись не разглашать тайны и запечатал им уста священной пастой.
Выйдя из торжественного и мрачного здания все тринадцать флэшмобберов были словно бы во второй раз ослеплены, так прекрасен оказался явленный им мир в августовской степенности разбитого подле крематория сада – в той бессмертной тишине, когда слышен каждый шорох и каждый шаг, и когда каждое из малых движений мира словно бы несет в себе ту необъяснимую предназначенность, из которой мир и рождает неслышно сам себя, вновь и вновь в каждом из своих мгновений. Остановленные временем, все тринадцать не смогли удержать своих слез, словно бы это и были те самые слезы откровения, источаемые из вечно зеленого дерева смерти.
«Я, пожилой майор ракетных войск; я, девица с разнузданными ноздрями; я, злобный панк; я, радостный скинхед, я, Альберт Рафаилович… (и другие, о, да, и другие), составляющие тетраграмматон Ордена Летокрыла, доподлинно свидетельствуем, что Мастер наш, господин Хезко претворил в нашем присутствии тело Алексея Петровича Осинина в черный свет…»