«Я, пожилой майор ракетных войск; я, девица с разнузданными ноздрями; я, злобный панк; я, радостный скинхед, я, Альберт Рафаилович… (и другие, о, да, и другие), составляющие тетраграмматон Ордена Летокрыла, доподлинно свидетельствуем, что Мастер наш, господин Хезко претворил в нашем присутствии тело Алексея Петровича Осинина в черный свет…»
Алексей Петрович дернулся, открыл глаза и, наконец, проснулся.
Никого рядом с ним не было, и поначалу ему даже показалось, что он очутился где-то в нигде. Какое-то странное ничто словно бы окружало его – какие-то всплывающие коричневые диваны, блестящие горизонтальные и вертикальные штанги, овальные черные стекла, что-то до боли замыленное и затыренное, что он и не знал, как, собственно, и назвать. Вскоре, однако, из этого ничто выплыла и серая с красным околышем, фуражка.
– Ну, шо? – молвила ему фуражка. – Опять нажрался?
– М-мм, – промычал Алексей Петрович в ответ и отрицательно покачал головой.
– А какого тогда тут дрыхнешь?
– Йа… – начал было Алексей Петрович.
Но фуражка вдруг больно схватила его за шею и куда-то поволокла.
Очевидно эта таинственная с красным околышем и черным блестящим козырьком фуражка нажала Алексею Петровичу на какие-то тайные шейные чакры, так как он вдруг увидел перед собой восстающий из ничто бессмертный метрополитенный вагон, из которого и был в данный момент выволакиваемым в шею.
– Ну, шо, на протокол?
– Йа хотел бы… – тут Алексей Петрович замялся, но все же продолжил: – Пи…
– Пи?
– Пи-пи, – довыдавил Алексей Петрович и попытался деликатно выразить свое желание руками. – Мне, понимаете ли…
– И часто?
– Д-да.
– Ага-а, – как-то зловеще ухмыльнулась фуражка. – Похоже, у тебя, паря, простатит.
Непонятное слово это потянулось к Алексею Петровичу своими страшными щупальцами, а вокруг даже едва не треснул станционный мрамор. Из-под вздыбившейся фуражки тем временем появились огромные усы.
– Простатит, – зачарованно повторил Алексей Петрович.
– Вот я и говорю, – еле слышно прошипела усатая фуражка.
И словно бы изогнувшись тяжелой мраморной балкой стала нависать тут над ними обоими пауза. Пауза нависала так долго, что казалось, как будто она размышляет, разрываться ей, на хуй, или не разрываться. И наконец разорвалась.
– А знаешь шо?! – разорвалась вдруг пауза так, что даже брызги слюны ее неприятно похолодили Алексею Петровичу лицо. – А у меня-то тыть тоже простатит!
И фуражка радостно зашевелила усами:
– «Простанорм»-то пробовал? Или эта, как его, лучше «витапрекс»?
Тут фуражка глубоко-глубоко вздохнула.
– Ладно, дуй, давай, – ласково сказала она. – По эскалатору и направо. Да до выхода чтоб дотерпел.
Алексей Петрович икнул, пожал появившуюся откуда-то из-под фуражки волосатую руку, и, словно бы подхватив сам себя, понесся по ребристым, аккордеонным ступенькам. Они тянули его наверх, навстречу размашистым стеклянным дверям. И вот уже выбрасывали на улицу, где Алексей Петрович наконец мощно облегчался на какой-то гранитный куб.
Заправив хер свой обратно в штаны, он тупо посмотрел на обмоченную стенку гранита. Ему вдруг показалось, что сверху на него кто-то укоризненно смотрит. Алексей Петрович поднял взгляд и увидел над собой огромные копыта. Каменный всадник сверкал в свете звезд и луны.
– Ну, чё, бля, пялишься, – сказал ему памятник. – Доставай записную книжечку.
Алексей Петрович достал блокнот, который всегда носил с собой.
– Итак, записывай, – сказал ему памятник. – Первое, мир не спасти, ни хуя не спасти. Это ты уже знаешь и без меня. А теперь пометь себе, пункт второй: но спасать, блядь, можно и нужно! Третий: и без жертвы тут не обойтись никак. Четвертый: а где жертва, там, сука, и казнь. Пятый: каждый сам, на хуй, волен выбирать себе казнь. Шестой: в казни обязательно должны участвовать интеллигенты. Понял?
Алексей Петрович кивнул. Все шесть пунктов были ровно законспектированы им в столбец.
– Ну тогда пока все, пиздец. Теперь – детей зачинать!
– А как вас, извините, зовут? – восторженно спросил Алексей Петрович.
– Давай, съебывай по быстрому. Узнаешь еще, как меня зовут. И чтоб, блядь, не оглядывался!
Алексей Петрович спрятал записную книжечку и побежал рысцой.
Всю эту неделю Ольга Степановна была счастлива. С утра и до вечера в ее спальне соловьями визжала кровать.
«Бли-цко… бли-цко!» – визжало пружинами из окна спальни так, что даже уличные коты застывали над своими возлюбленными.
В этом леденящим жилы «блицко» было и что-то жестоко скачущее по полям, и что-то звенящее в дали и наконец даже и что-то блистательное в своей непримиримой тотальности.
Словом, коты, как выразился один из хитрожопых уличных прохожих, были «ну просто в отпаде». Прохожий этот тоже, разумеется, слышал и крики и визг из Осининского окна. Но в отличие от котов, воспринимал их не так трагично, а, скорее, по-человечески.
Всю эту неделю Алексей Петрович также был счастлив. С усердием доказывал он жене, что в ту роковую соловьиную ночь был он не «с женщиной», как откровенно выразилась Ольга Степановна, а с источником высшей мужской силы. И что сила эта способна позаботиться и об их потомстве. Надо сказать, что в эту неделю у Алексея Петровича появились вдруг и силы продолжить работу и над своей давно заброшенной метафизической рукописью.
Конечно, Алексей Петрович не забыл и про те непонятные и торжественные сны, которые явились ему в прошлую среду. Конечно же, он собирался проанализировать и их у своего носатого Навуходоносора. Но все эти дни он все же предпочитал о них напрочь не вспоминать.
Фантастическое чувство, одним махом проваливающее в себя мир, отменяющее в себе мир – со всей его бижутерией, бухгалтерией и бакалеей, со всем его кабельным и тарелочным телевидением, рекламными баннерами и распухающей, расширяющейся во все стороны мобильщиной, со всем этим чудовищным ростом в «куда-то не туда», – фантастическое это чувство владело Осининым всю неделю. Мир словно бы наконец ебнулся (в смысле провалился). Куда, сказать, конечно, довольно сложно, хотя в то же время и довольно легко. Но лучше было бы автору, уподобляясь например Антуану де сент Экзюпери, изобразить здесь какой-нибудь символ, что-нибудь этакое нарисовать. Но что?
О, ярчайший из ярчайших и незабвеннейший из незабвеннейших символов того, незнамо чего, о как же изобразить-то тебя, дабы почтеннейшая публика не узрела в нём чего-либо недозволенного и непристойного? И чтобы не подвели нас зрительные аллюзии? О, ведь ни в коем случае не щель и не круг. Так пусть уж будет лучше… квадрат. Да, чернейший из всех наичернейших квадратов квадрат! Как у Малевича. Да-с! Самый, что ни на есть наичернейший из всех наичернейших квадратов Малевича. Да что там Малевича. Не Малевича, а Пиздевича! Самого что ни на есть Алексея Пиздевича Малевича! Чей хер так заразительно блистал всю эту пасхальную неделю, озаряя собою ломящиеся от сирени сады и драгоценнейший орган Ольги Степановны.
Через неделю явилась огромная волосатая мать. Она нажала своим громадным пальцем на маленькую беленькую кнопочку звонка.
– Мамаша! – закричал Алексей Петрович, бросаясь за трусами в ванную комнату. – О, Господи, прямо-таки сверлит!
– Я же говорила тебе, что не надо было отключать телефон!
– Скорее!
Алексей Петрович натянул трусы и уже стремительно натягивал рубашку.
Между тем уже не просто мамаша клубилась в пока еще неясной полутьме за входной дверью, посылая и посылая пальцем свой недвусмысленный сигнал, а черная гордая мать оскорблено восставала за дверью мстительной тенью. А какого, собственно, хуя они ее не впускают?! То, блядь, не отвечали на телефонные звонки. А теперь еще и заперлись там, пидарасы, и затихли! Она оторвала огромный палец от звонка и приложила к двери маленькое безволосое ухо. За дверью что-то шныряло, шипело и пшикало, раздавались какие-то странные шуршания и свист.
Наконец забрякало в замке. И бледный сын ея, Алексей Петрович, открыл дверь.
– Зд-д-дравствуй, м-мама, – сказал он, заискивающе поднимая взгляд на ее огромное желтое с пунцовыми пятнами лицо.
– Заперлись тут, поэмаэшь, и трахаются, небось, с утра до ночи! – забасила она с порога. – И совсем не думают о потомстве! А уж давно пора не развлекаться, а детей рожать!
Она свалила в угол огромные черные сумки жратвы. Колбаса, масло, рыба, лимоны… Длинный розовато-коричневатый и, по странности все еще живой угорь венчал огромную кучу еды.
Ольга Степановна выплыла из спальни в ночном халатике, окаймленном у пояса какими-то бумажными пачками.
– Здравствуйте, Екатерина Федоровна, – вся дрожа, вымолвила она.
– Здравствуй, здравствуй, балерина ты моя, – отпыхиваясь, как паровоз, ответила ей Екатерина Федоровна. – Ну, что, опять случайно оборвался телефонный провод?