Он говорил: было время, когда всё в моей жизни имело смысл, учило меня чему-то. Он говорил: я чувствовал себя в тесной связи с каждым явлением во Вселенной, я мог буквально пальцами ощутить смысл всех вещей и их соотношение. Он говорил: я словно растерял грубые человеческие чувства, я почти победил себя. Он говорил: я жил сразу в двух мирах, но другая реальность — истинная — ускользнула; она ускользает каждый раз, когда возвращается, и я пью, стараясь удержать ее.
В берлоге, сделанной из тряпок, гнилых досок, чесоточных картонных ящиков, неизбывной грязи, — чудовищная постройка, беспощадно освещенная керосиновой лампой, — трое сообщников делят добычу. Они протирают часы и очки, которые загонят скупщику, торгующему всякой всячиной в своем бараке в конце земляной дороги, там, где кончается город, там, где целый день сидят грифы. Кровь проникла в бумажник, его кожа пропитана багрянцем, в нем лежит багровый паспорт, немного багровых денег, два или три письма и обагренная фотография, на которой ничего уже невозможно различить, кроме лица женщины, молодой и старой одновременно, улыбающейся из-под большой шляпы. Паспорт невозможно будет продать в таком виде. Бумажник можно. Деньги пойдут. Еще влажные, письма и фотография рвутся трудно, как тряпки.
В углу старого амбара, который никто не сторожит, потому что он давно пуст, и куда им удалось проникнуть, нищий, больной чахоткой, и нищий, покрытый язвами, делят добычу. Они долго спорят, серебряные часы или нет, и собственное невежество удручает их. Кавалькада крыс проскакала совсем рядом. С. восхищался крысами, он даже начал писать о них статью. Чахоточный безумно хохочет, схватив пачку багровых рупий, он не может остановиться и смеется беззубым ртом, пока наконец не заходится в отчаянном приступе кашля. Он знает, кому продать бумажник, а тот, что весь в язвах и с зобом, рвет паспорт, единственный документ, который был в кожаной обложке. Никакого письма. Никакой фотографии. Фотография женщины была порвана в Лондоне, спущена в унитаз несколько месяцев назад, когда С. подвергся гнусному нападению в туалете ночного вокзала; одна часть С. глядела на другую его часть, которую заманили в ловушку, ограбили, и даже хуже…
Nothing is possible but the shamed swoon
Of those consenting to the last humiliation… [10]
А. и B. положили в ванну все полотенца. Туда же они положили ковер в красных и зеленых ромбах. Завтра служанка всё вымоет. Завтра они пойдут в больницу узнать, в каком состоянии С. Время от времени А. испускает всхлип, похожий на воркование голубки. Усевшись в кожаное кресло, упершись локтями в колени, B. смотрит пустым взглядом перед собой. Всё кажется кошмарным сном, в который не хочется верить. Вещи потеряли плоть. В стальной шарик легко вонзить ноготь…
Несуществующий город зовется Бомбей. Надо, чтобы мысль превзошла Бомбей, надо построить этот город в реальности. Но реальность ускользает, она просачивается во все возможные невозможности.
И всё же Бомбей может быть, с его запахом старения и плесени, с его высотками в светящихся надписях, с его потемневшими стенами из досок и кирпича, с его ангарами, где краска пузырится на жести, с его разбитыми окнами, с его цементной крошкой, с его доками, где брызжут суриком алые вывески и тянут к небу черные руки потные подъемные краны. На рассвете три тысячи скелетов собираются перед рисовыми складами. Серая толпа, крысиного цвета. Полиция в хаки. Будут крики, чудовищный ропот, когда револьверы грянут, когда мертвые снова умрут. В их числе подберут зобастого, чьи ноги все в язвах. Уже грифы с крыльями, украшенными бахромой, как накидки древних плакальщиц, начинают свой медленный танец на крыше из гофрированной жести. Один в особенности нетерпелив, раздраженный ожиданием. Он прилетел из другого квартала, где, проснувшись, набросился на лужицы свежей крови, запятнавшие мостовую проспекта.
В полночь С. покидает квартиру, где S. устраивал party. Зимний муссон крутит грязные бумажки, еще не съеденные коровами. Бездомные прячут голову в лохмотья.
С. хочет вернуться пешком в дом тех, у кого он живет, родственников его друга, хотя путь неблизок. Он шагает быстро. Скорая ходьба на холодном ветру приводит его в возбужденное состояние. Время от времени рука скелета или ребенка-калеки — из калек получаются хорошие попрошайки — пытается перегородить ему путь. С. вдруг решает зайти в speak-easy.
С. сворачивает с проспекта на боковую улицу, затем еще несколько раз заворачивает за угол. Он знает путь, ведущий в лабиринт улочек, пользующихся дурной славой. Этот лабиринт неописуем.
Speak-easy содержит М., англичанин, алкоголик лет пятидесяти, высокий и лысый, чье лицо кажется сделанным из глазурованного кирпича. Он сам наливает посетителям контрабандный кишкодрал. Его жена, чудовищно толстая индуска, бывшая проститутка, делает вид, что моет стаканы в углу стойки, а сама не спускает глаз с варева цвета опавших листьев, которое булькает за тряпичной занавеской. Сын М., лет двадцати, приторговывает гашишем или обдирает посетителей в картишки. От своей матери он унаследовал шныряющий взгляд и склеротическую желтизну, от отца — квелую складку рта. Почти всегда он сидит на одном и том же месте — маленьком диване, покрытом ковром в красных и зеленых ромбах, сидит часами, положив локти на клеенку стола, погруженный в загадочные размышления или поглаживая пальцем колоду карт.
Юный М. был в интимных отношениях с С., как и со многими другими, впрочем. К тому же он охотно исполняет роль сводни. Человек многосторонне одаренный, он был бы лишен всякой значительности, если бы судьба не сделала его своим инструментом.
Около половины первого ночи С. вступает в совершенно темный тупик, который он знает, как свои пять пальцев. Он тут завсегдатай. Он барабанит в дверь условным стуком. Ему открывают, он входит в накуренную комнатку с земляным полом, освещенную розовым светом. Перегородки покрыты тканями с цветочным узором, портрет Индиры Ганди красуется на радиоприемнике, репродуктор которого истекает легкой музыкой. Декорации на месте, драма может начаться.
С. движется по комнате. Его волосы растрепаны ветром. Его глаза излучают металлический свет из-под очков в тонкой оправе. Белые кончики воротника рубашки спускаются на серый свитер. Он носит старый коричневый пиджак и свежевыглаженные джинсы. Его походка легка, но механична, как у марионетки. С. садится у стойки с видом дружеским, но вызывающим. В своей ледяной эйфории он напоминает едоков дутроа, зерен, от которых теряют разум и память. Толстуха спрашивает, ужинал ли он. Она всегда заботлива по-матерински, он это ценит. С. заказывает большую порцию виски, выпивает ее одним махом и требует следующую. М. всегда наливает себе одновременно с посетителем и пьет вместе с ним. Сын М. входит в комнату и напоминает С. об одном долге, но тот уверен, что давно заплатил его. Сын М. настаивает. Вмешивается отец, С. выкрикивает оскорбления, которые он черпает из таверн времен королевы Елизаветы, из книг, из воображения; это сочные и прочувствованные оскорбления. М. цедит тощие ругательства, они черны, как дерьмо клоак. Сын М. пытается справится с С., который сильнее его. С. толкает его, и он падает на стойку в тот самый момент, когда отец хватает нож для резки лимонов, кухонный нож с деревянной ручкой, купленный в универмаге. Лезвие разрезает ткань рубашки, пронзает кожу, погружается в жировой слой, затем в мускульную ткань. Протыкает брюшину, вонзается в печень, перерезает круглую связку — остаток пуповинной вены — затем два раза поворачивается вокруг своей оси на сто восемьдесят градусов, сначала вправо, потом влево, разрушая на своем пути ткани печени, превращая их в коричнево-черную кашу. Лезвие яростно поворачивается еще раз, прежде чем выйти из раны с приглушенным свистом и вернуться к своему хозяину, еще горячее от крови С. Толстуха выкрикивает имя своего мужа. Радио страшно трещит. С. падает на землю под взглядом Индиры Ганди.