Благодаря его стараниям купленный еще до войны велосипед сверкал, как новенький. Два года спустя, когда у меня наконец тоже появился велосипед, вид у него постоянно был замызганным, но меня это нисколько не волновало. Мой велосипед начинал свою жизнь ярко–синим, но быстро заляпался грязью так, что невозможно стало различить, какого он цвета, да и вряд ли кому–нибудь пришло бы в голову этим интересоваться.
Соседский мальчик был всегда аккуратно одет. По моим костюмам невозможно было определить, надел я их недавно или собираюсь снять. Чаще всего они находились где–то посередине.
Родители его очень любили.
Это было видно по тому, как они разговаривали.
Моя мать всего лишь мирилась с моим существованием. Она могла думать обо мне, а могла и забыть. Временами, правда, наступал период, когда она окружала меня усиленной заботой. Меня это всегда раздражало: я радовался, когда приступ проходил, и мать опять начинала всего лишь мириться с моим существованием.
Вам придется простить мне эту примитивную эдипову интерлюдию — отношения с матерью никак не связаны с моей историей.
Мальчик был старше, поэтому наши отношения выстраивал он, а не я. Старшие обычно сами определяют ту роль, которую играют в их дружбе младшие.
Он стал для меня кем–то вроде абстрактного старшего брата. Он хорошо ко мне относился, все понимал, но сохранял дистанцию. Я бы с радостью встречался с ним по нескольку раз в день, но вместо этого мы виделись три–четыре раза в неделю, не чаще. Так он решил. Он отмерял время, которое делил со мной, и сам держал его под контролем.
Я спокойно с этим мирился, только иногда жалел, что родился слишком поздно. Будь мы ровесниками, может, все было бы иначе — а может, и нет. Наши интересы не совпадали. Ему нравилась тяжелая работа, плоды, которые она приносила, и удовлетворение, которое он после нее чувствовал.
Я любил разглядывать паутину, слушать рассказы стариков о временах, когда Тэдди Рузвельт был президентом, и смотреть, как марширует по улицам города колонна солдат Великой Армии Республики[5] уменьшаясь и исчезая в двадцатом столетии.
Из рассказов стариков нельзя извлечь материальной пользы — этим они отличаются от развоза утренних газет. Я был хорошим слушателем.
При первых же признаках дождя соседский мальчик закатывал велосипед на крыльцо, в хорошую погоду он оставлял его под свисавшими до земли ветвями вишневого дерева — сорт назывался «Королева Анна».
В день, когда мальчик погиб в автокатастрофе, велосипед стоял под вишней. Ночью пошел дождь. Он бы наверняка закатил велосипед на крыльцо, если был бы жив. Его родители попали в ту же самую катастрофу, но не получили ни царапины.
Они вернулись домой, когда наступили сумерки.
Они приехали на машине, в которой в тот день погиб мальчик. Она почти не помялась. Вероятность смертельного исхода в таких авариях меньше, чем 1 к 1,000,000. Травмы и переломы тоже очень редки.
Мальчик погиб.
Родители вышли из машины.
На них смотрел весь квартал. Все уже знали о происшедшем — передали по радионовостям.
Кто–то выглядывал из–за занавески, другие, разинув рот, стояли на крыльце.
Когда подъехала машина, я сидел на яблоне. Примерно в двадцати футах над землей. Я залез на дерево просто потому, что не знал, что еще можно сделать. Сидел на ветке и думал о погибшем мальчике. Перед этим я прятался в сарае и долго плакал. Сидел на поленнице и ревел во весь голос.
Когда они вышли из машины, я уже не плакал. Получилось так, что я оказался от них очень близко, но они меня не видели. Густая листва превратила дерево в настоящую комнату, в зеленой стене я проделал окно и смотрел через него на то, как родители мальчика выходят из машины.
Сначала она.
Потом он.
Она захлопнула дверцу, он оставил так.
Он стоял, не двигаясь, рядом с открытой дверцей.
Они стояли около машины и смотрели на свой дом. Они молчали, потом он все–таки захлопнул дверцу, и они вошли в дом.
В прихожей зажегся свет. Другие комнаты остались темными. Одна из наших соседок, очень добрая женщина, спустилась с крыльца и, перейдя через дорогу, постучала к ним в дверь.
Прошло много времени, прежде чем ей открыли.
— Может, вам чем–то помочь? — спросила женщина.
— Нет, — ответила мать мальчика.
— Я не знаю, что сказать, — сказала женщина.
— Я понимаю, — сказала мать мальчика.
— Если вам что–нибудь будет нужно, я живу через дорогу, — сказала женщина.
— Спасибо, — сказала мать мальчика. — Мы, наверное, ляжем спать. Мы устали.
На них смотрел весь квартал. В тот день больше никто к ним не заходил. Через несколько минут окно в доме погасло.
Я медленно слез с яблони.
Ночью пошел дождь.
Велосипед промок.
На следующее утро отец мальчика выкатил мокрый велосипед из–под вишни «королевы Анны» и закатил в дом.
Через месяц они уехали.
Соседи молча следили за их сборами. Никто не пришел прощаться — даже женщина, что навещала их в тот день, когда погиб мальчик. Я внимательно смотрел за домом, но нигде ее не видел. Как будто она пряталась.
Среди вещей не было велосипеда. Они не ставили его в кузов машины. Видимо, от него как–то избавились, просто я этого не заметил.
Дом стоял пустой и темный как будто целую вечность, хотя на самом деле прошла всего неделя. Новые жильцы оказались веселыми и приветливыми людьми. Даже слишком веселыми и приветливыми. По субботам они устраивали вечеринки, и улица перед их домом переполнялась машинами, словно весенний ручей из довоенного железа.
От вида этих машин становилось неловко, точно от грубых и несмешных анекдотов, хотя, возможно, мне это только казалось. Почему бы людям не веселиться? Война почти закончилась. Все очень от нее устали. Иногда я залезал на яблоню и тихо плакал:
Чтоб ветер не унес все это прочь
Пыль… в Америке… пыль
И последняя остановка на пути к пруду — ядовито–желтая вэлферная квартира, в которой сгоревший радиоприемник оставил нас наедине с ночной тишиной, слишком далекой от рождественских песнопений.
В кухне стояла газовая плита.
Все панически боялись газа, особенно мать. Ее голова, словно мрачная библиотека, была битком набита смертельными историями об утечках газа.
Плита зажигалась спичками, и мы каждый раз ужасно боялись взлететь на воздух. Обеды и ужины превратились в настоящий кошмар — перед тем, как заняться стряпней, мать призывала на помощь все свое мужество. Обычно мы ужинали часов в шесть, но теперь из–за газовой плиты еда появлялась на столе не раньше полуночи.
Изматывающая процедура готовки высушивала нас до костей, вытягивала из них костный мозг и размалывала его в пыль тяжелыми тисками газа.
Дошло до того, что мать вообще перестала подходить к плите, и неделю подряд мы ели на завтрак кукурузные хлопья, а на обед и ужин — сэндвичи.
Денег, естественно, не было, и в эту квартиру нас запихнул вэлфер. Мы прожили в ней три месяца, радио так и оставалось сломанным, и все вечера мы просиживали кружком, молча дожидаясь, когда нас угробит газовая плита.
Каждую ночь мать просыпалась по три–четыре раза и шла проверять, нет ли в плите утечек. В школе я расспрашивал ребят, что передают по радио.
Они не могли поверить, как это я не слушаю по вечерам приемник. У них просто не укладывалось в голове, как вообще можно жить без радио.
Иногда я садился перед сгоревшим ящиком и делал вид, будто слушаю свои любимые передачи. Мать делала вид, будто читает «Ридерз Дайджест», но я знал, что журнал ее нисколько не интересует. На самом деле она слушала, не вытекает ли газ.
Ядовитые стены квартиры походили на желтые розы — еще и поэтому я ее так ненавидел. Они напоминали мне о похоронных цветах, на которые я таращился пять лет назад — или это было двадцать лет назад? — до моего рождения.
Война, казалось, была всегда — поэтому 1940 год и уплыл в такую невероятную даль; но стоило достаточно долго посмотреть на стены, как 1940 год начинал вдруг перемещаться все ближе, ближе, и я вновь видел похоронную процессию, ползущую медленно, словно пожилая пара, танцевавшая вальс в каком–то довоенном фильме.
У меня тогда было совсем мало друзей — страх перед газовыми утечками выматывал так, что ни на что другое не хватало сил — даже на то, чтобы завести приятелей.
Так и получалось: дети рассказывали мне о радиопередачах, а я лишь смотрел на них и слушал. Ничего больше я сделать не мог. Однажды ночью я проснулся оттого, что плакала мать. Я встал с кровати. В квартире было темно, только из–под дверей туалета пробивалась полоска света. Там плакала мать. Временами рыдания стихами, и тогда она просто сидела, повторяя снова и снова:
— Газ, газ, газ, газ, — потом опять начинала плакать.