На следующий день, вернувшись в Москву, я отправилась на Курский вокзал и всплыла затем в солнечном Коктебеле, где поутру все, кроме преферансистов, шли на пляж, и днем по опустевшим улицам стаями носились мелкие, изуродованные генетическим родством псы, а по ночам невидимые горлицы кричали с немыслимой обреченностью, словно уже отчаялись предостеречь этот мир о преходящей сути земной славы. Словом, все было как всегда, но появились первые коммерческие заведения и первые рэкетиры.
На берегу у могилы господина Юнга суетились голые тела из молодежной тусовки под предводительством Вовы Московского и Вовы Питерского. Эти джентльмены скрывали свой возраст еще в мои университетские годы, когда я регулярно навещала летнюю колыбель русской поэзии — осенью было уместней тусоваться в пушкинском заповеднике. Отеческая забота о подрастающем поколении коктебельцев, сухое вино и организация ежегодного конкурса на звание «Мисс Коктебель» по-прежнему отнимали все силы тусовочных лидеров, но каждую первую субботу сентября они клялись собравшимся у памятника Маяковскому не покидать свой пост, причем Питерский специально подъезжал туда в этот день из Ленинграда.
Стихи в этом зоопарке писали все, иначе и жизнь — не жизнь! Мальчики донимали девочек стихами так, что те и сами становились поэтессами, после чего мальчики приходили в себя и жалели об упущенных возможностях. Меня же всегда донимал сам Московский, но у него были весьма нестандартные для Коктебеля привычки — он ухитрялся находить там хорошеньких продавщиц, ничего не смыслящих в поэзии, а стихи о разбитой в конце сезона любви писал зимой, когда мы не виделись, и он читал их мне по телефону — слегка картавя, но очень старательно и с большим выражением. Если любовь была немного сильнее обычного, то он писал очень длинные поэмы, и я ухитрялась в середине произведения неспешно откушать, а когда голос в трубке застывал в ожидании похвалы, я искренне благодарила.
— Ты же знаешь, я уважаю королей, — говорила я этому взрослому дяде, неплохому инженеру-электронщику, — а в своем жанре ты, безусловно, король — я давно такой натуральной графоманской чуши не слышала.
Московский довольно ржал, потому что он был король эгоистов, и художественная оценка произведения его абсолютно не волновала, как и чувства давно забытых хорошеньких продавщиц. Ему просто хотелось зимней февральской стужей еще раз побывать в Коктебеле, и он делал это за мой счет, чтобы как-то дотянуть до весны. Энтузиастам полагалось посещать Коктебель дважды — весной и летом, и цикл стихов, созданный как-то Вовой по результатам майских коротких ночей в парке Литфонда, доконал меня так, что я и сама написала первое и единственное стихотворение в своей жизни, посвятив его этому чудаку, который любил теплые времена года до одурения, до сумасшествия, до колик в желудке — то есть, так же, как и я.
Беспощадное солнце льет свинец на мишени, А холодность волны только радует кровь.
Стихоплет полупьяный в коктебельской сирэни Безутешно и страстно говорит про любовь…
Кривозадые моськи утром прячутся в тени, Как вскипает на солнце их мерзкая кровь!
Плагиатор безумный в коктебельской сирэни Безутешно и страстно говорит про любовь…
Графоман беспощадный льет стихи на мишени, Как вскипает на солнце его мерзкая кровь!
Кривозадые моськи в коктебельской сирэни С пониманием дела говорят про любоффь…
Чайная в парке Литфонда этим вечером была полна — как всегда. Волошин отсиживался в углу вместе с сумасшедшим молодым актером Денисом и чертенком по имени Джимми. Фамилию Дениса я уже не помнила, но в детстве мы ходили по Коктебелю в однотипных матросках, и он выглядел вполне уравновешенным и слегка нудным мальчиком из семьи потомственных военнослужащих. Через много лет, когда матроска оказалась безнадежно мала, Денис нашел на утреннем пляже забытый кем-то цыганский бубен, тут же сошел с ума и поступил в театральный. Бубен имел к сегодняшнему вечеру весьма потрепаный вид, но, по утверждению его владельца, так и не утратил способности отращивать заново утерянные колокольцы.
Чертенок Джимми, очаровательное существо неопределенного пола и возраста из Уфы, читал мэтру свои новые вирши под переливы этих отросших колокольцев, и тот был не против.
В этом году на панели — небольшой площадке на набережной перед парком Литфонда, чувствовалось страшное напряжение, потому что реальных претенденток на высокое звание «Мисс Коктебель» было две, обеих звали Лизами, и шансы у них были равны. Лизка-Кошмар фигурировала по панели в шортах и натуральном тропическом шлеме, а Лизка-Адлер — в интригующих длинных одеждах в стиле волошинской мечты, и слухи о том, что первой папа привез из тропиков само-раскладывающуюся надувную кровать, сильно волновали Московского, а Питерский был без ума от рыжих волос второй и ее личика средневековой мадонны.
Питерский, прозябавший зимой давно дипломированным химиком, ходил по набережной с озабоченным видом, стряхивая время от времени со своего плеча томное и абсолютно лысое создание с дивными очами по прозвищу Фантик, а Московский руководил группой клакеров в толпе зевак у большого застиранного коврика, где представитель ростовской заозерной школы Геннадий Жуков, в увешанных бубенцами белых одеждах, пел свою знаменитую «Балладу о Соколе», а маленький Транк, львовский поэт районного масштаба, пытался поведать миру о об особенностях своего мировоззрения. В полной мере это мировоззрение было доступно только маститому поэту Налейникову, на чьей вилле Транквилизатор и столовался этим летом.
В противоположном углу панели подвыпившие тинейджеры подпевали магнитофончику Кирюхи Каца, фирменного поэта группы «Генералы запаса», широко известной на панели благодаря этому магнитофончику. Кац за время моего долгого отсутствия отрастил большую черную бороду, но на его статус церковной мыши Коктебеля это не повлияло, и он по-прежнему скитался приживалкой по чужим палаткам.
Сейчас он обитал у Темы, этнического китайца, чья новенькая жиденькая бородка придавала ему совершенно неожиданный облик захолустного русского дьячка, и сегодня вечером эти колоритные барбудосы обхаживали очаровательную кореянку Любу, напоминавшую им главную принцессу группы «Битлз».
Старшее поколение коктебельских королей было представлено в этот вечер господами художниками Рюриком и Рубеном. Рюрик курил трубку, прикидываясь главным историческим памятником Коктебеля, а Рубен носился вокруг своих перламутровых пейзажей моложавым ухоженным эльфом, и его белые элегантные одежды слегка прихлопывали на теплом ветерке, создаваемым его же движениями. В этот вечер он опылял своими сказочными историями рыженькую головку Лизки — Адлер, а та смеялась, и истории скатывались по длинным складкам ее платья на серый асфальт, истоптанный нервными шагами Питерского.
Участь всех дам Рубена была незавидной — как только их интерес к армянским традициям приобретал плотоядный характер, его белые одежды приобретали твердость и обтекаемость крыльев Аэрофлота, и красавицы, обливаясь слезами, попадали в зловещий дом Рюрика, где седой бородатый палач, прикинувшись на миг капитаном их дальнейшего плавания, казнил красавиц на маленькой гильотине за пагубное пристрастие к эльфам, развешивая их окровавленные головки по стенам дома, опутанным рыбацкими сетями.
Впрочем, у Рюрика была великолепная библиотека дореволюционных изданий с уникальным норвежским словарем, и до знаменитой комнаты с гильотиной, тщательно обмазанной красными чернилами, я так никогда и не доходила — Рюрик знал, что к эльфам я отношусь с прохладцей. Сам-то он ненавидел их до потери пульса — те слегка суживали круг его почитательниц.
Я так и не возобновила знакомств, потому что старалась держаться в тени акаций, не путаясь под ногами поэтов, художников и музыкантов, хотя, видит бог, как отдыхала моя душа в этот славный вечер, когда, обговорив с Кокой все новости Коктебеля и вопросы своего проживания на этом свете, я вышла на освещенную набережную из темных аллей литфондовского парка. Я не слишком беспокоилась о том, что меня узнают, потому что выше черных очков у меня было сейчас примерно то же, что и у Фантика, но на сантиметр приличней — чтобы у прохожих глаза на лоб не лезли.
Мой университетский приятель стриг отменно, и лишние спальные места у него всегда были — он любил меценатствовать, и делал это теперь с полного одобрения супруги и своего грудного младенца, потому что выбора у них не было — Кока с детства делал свою жизнь так, как хотел, и для нужных ему в Коктебеле людей он покупал билеты сам, предоставляя им пищу и кров в обмен на увеселение своей сложной и требовательной души.
Мы провели эту ночь с моим приятелем, шатаясь по улочкам Коктебеля среди вишневых садов, давно вырубленных хозяевами под доходные флигели для отдыхающих, и время от времени заглядывали на набережную, где ветерок перемен уже тревожил горячие головы поэтов под злобными взглядами новоявленных крымских патриотов, ждущих этим августом день освобождения города Харькова — день гибели моего деда, потому что считали его теперь личным праздником, Днем «харька», когда музыке и стихам было не место на набережной, потому что они сами шатались там, сжимая потные кулаки и бездарно горланя «Галю».