Эдвард Радзинский
Князь. Записки стукача
Мои записки
(Записки князя в-го)
Наступил 1919 год. В самом повторении цифр мерещилось дьявольское. В стране, называвшейся прежде Российской империей, шла Гражданская война.
В Петербурге ночами – повальные аресты, меня слишком многие знали, и я придумал перебраться в Москву.
Стоял ноябрь. Город был покрыт портретами новых вождей и алым кумачом. Большевики перенесли столицу в Москву и праздновали в столице московских царей вторую годовщину своей победы.
Пришли необычные холода. Выпал ранний снег. В новой столице не было ни дров, ни еды, и люди умирали. Я жил (точнее, прятался) в квартире покойного дяди – огромной, нетопленной квартире на окраине Москвы…
Дядя – адмирал, служил в Генеральном штабе. Он находился с инспекцией в Кронштадте, когда случился большевистский переворот. Пьяные матросы заставили его рыть яму на Якорной площади перед собором. Там его и закопали – живьем…
Все квартиры в центре новой столицы уже были «уплотнены» – в них вселились солдатня, рабочие и вчерашняя прислуга. Образовались огромные коммуналки, где по утрам полуголые, потерявшие всякий стыд немытые люди стояли в очереди в туалет и ванную. Но окраину только начинали трогать.
Всю мебель я давно сжег, и две последние картофелины испек на костре, устроенном в гостиной. Квартира стала первобытной пещерой.
Два дня я ничего не ел и рискнул выйти за хлебом…
Я направился к вокзалу. Здесь можно было раздобыть нужный адресок.
Хлеб в Москву везли из деревень – утаенный от конфискации крестьянский хлеб. Провозили тайно, замаскированно – мамаши, будто кормящие грудных младенцев (вместо младенцев – завернутые в одеяло буханки хлеба), или в грязных мешках под бельем, подкупив железнодорожную охрану. Пойманных расстреливали красногвардейцы тут же, на платформах, но удачливые мешочники (так их называли) прорывалась в погибавшую от голода столицу.
За хлеб получали все – золото, бриллианты, женщину, девочку. Адреса мест, где можно купить этот опасный хлеб, знакомые передавали друг другу, незнакомые продавали в вокзальных туалетах. В вонючем, давно не убиравшемся туалете я обменял теткин бриллиант на адресок: «В первом доме, справа от Казанского вокзала, во дворе найди зеленый забор. Вторая доска справа на заборе отодвигается, пройди во двор – за помойкой мешочник будет ждать с хлебом в шесть утра…»
И я отправился. Под пиджаком на теле был привязан мешочек со знаменитыми теткиными драгоценностями – диадемой с огромным изумрудом и ожерельем крупного жемчуга…
Было еще темно. В грязноватом рассвете огромный Карл Маркс смотрел со здания вокзала. Я вспомнил его огромную голову, пугающее множество волос – шевелюру, бороду Саваофа и заросшие пальцы. Вспомнил, как, веселый и пьяный, в лондонском рассвете он бил фонари вместе с компанией подвыпивших соратников… И как прытко удирал от лондонского полицейского.
Впрочем, теперь все фонари вокруг вокзала были также разбиты – вероятно, в его честь.
Когда я подошел к зеленому забору и начал искать отодвигавшуюся доску, меня окликнул грязный старик. В бесформенных лохмотьях опытный взгляд мог разглядеть когда-то дорогую шубу с оторванным (должно быть, проданным) бобровым воротником.
Он прошептал беззубым ртом: «Не ходите туда, милостивый государь… там засада – милиция… Все отняли – жемчуг, золото…» И осекся, ибо в этот момент узнал меня.
В моей такой же грязной, потерявшей всякий вид шубе узнать меня было непросто… впрочем, как и его.
Старик с удивительной резвостью пошел прочь.
Я устремился за ним.
– Вот так встреча! – громко шептал я. – Куда же вы, ваше превосходительство?
Он не оглянулся…
Две грязные бесформенные шубы мчались по улице.
Красногвардеец, стоявший на углу, проводил нас взглядом, и я тотчас раздумал догонять.
Теперь я точно знал – это был он.
Его я заметил уже на второй день после того, как перебрался в квартиру дяди.
Тогда, пытаясь заснуть в ледяной квартире, я старательно содрал все занавеси с окон. Вместе с одеялом они должны были согреть голодное тело… И в обнажившееся окно кухни я увидел такое же голое окно в доме напротив.
Старик стоял в кухне и что-то варил.
Я сходил с ума от голода. Я принес бинокль дяди – разглядеть, что он варил. И тогда мне пришла в голову ясная мысль: убить варившего! Мне, вчерашнему Его Превосходительству… убить! Как тонка пленка цивилизации…
И, решившись убить, я поднял бинокль и… не поверил своим глазам.
Это был он! Или… видение от голода? Мне показалось?
В этот момент он почему-то странно заспешил прочь с кухни. На следующий день окно было завешено какими-то лохмотьями.
Я знал его с девятнадцати лет… О нашей первой встрече расскажу после.
Две последние случились накануне конца Империи…
Заканчивался февраль семнадцатого года. Я был влиятельным членом кадетской партии. И все свое огромное состояние, одно из самых больших в России, тратил на нужды партии. Было ясно – нам надо спешить… Империя шла ко дну. На фронте – одни поражения. Военные гробы – тысячами, каждый день. И царь, «безумный шофер» (как мы его тогда называли), прямиком мчал нас всех в пропасть.
22 февраля царь уехал в Ставку.
Но уже 20 февраля руководство партии собралось в моей квартире.
Гора бобровых шуб в передней… Старый Фирс с седыми бакенбардами в дорогой ливрее, похожий на генерала. Все, что нынче безвозвратно исчезло…
Я выступал с докладом: «Жалкая слякотная власть ведет нас к революции. Это будет наша русская революция. Революция гнева и мести темных низов. Это будет наш русский бунт – бессмысленный и беспощадный… Реки крови! Мы обязаны перехватить инициативу, господа…»
Было решено устроить переворот. Приехавший с фронта генерал должен был захватить царя, когда он будет возвращаться из Ставки в Царское Село… и заставить отречься.
Но его агент (как всегда) оказался среди нас…
Вскоре я получил приглашение явиться в Департамент полиции – к нему. На повестке стояла дата: 25 февраля 1917 г.
Сколько раз за свою жизнь я получал от него эти приглашения…
Решился бежать, и немедля. Но когда подошел к окну, увидел: трое в котелках и одинаковых черных пальто прогуливались у моего дома.
Он открыто установил наружное наблюдение. Чтобы я понял: бежать поздно. Обычный его прием – повесить топор над головой. «Неотвратимость наказания» – его любимые слова.
Но русский фарс торжествовал: прийти к нему в Департамент полиции мне не довелось. Пришлось прийти ему ко мне. Ибо началась Революция… В три дня погибла трехсотлетняя империя… Толпа громила полицейские участки. Дым, гарь стояли в те дни над Петербургом – горели Департамент полиции, суд, охранка… Царский поезд так и не смог пробиться в Царское Село – его заперли на станции с удачным названием «Дно».
3 марта я узнал: царь отрекся от престола.
Я стал товарищем министра юстиции, одним из организаторов знаменитой Чрезвычайной комиссии. Комиссия расследовала преступления высших царских чиновников и феномен Распутина.
На первое заседание собрались в Зимнем дворце…
Поднимаясь по парадной Иорданской лестнице, я вспоминал свой первый бал во дворце… Помню, как обрушилось на меня тогда все ее великолепие – сверкали мраморные стены с золоченой лепкой, тысячи свечей – в зеркалах и гигантский лазоревый плафон с богами Олимпа – над головой… Вдоль лестницы – шпалеры казаков в черных бешметах и «арапы» в малиновых куртках, в белых тюрбанах. Между ними текла наша толпа – ослепительно белые и кроваво-красные мундиры, сверкающие каски с золотыми и серебряными орлами… Дамы с обнаженными алебастровыми плечами, у корсажей мерцал «шифр» – осыпанный бриллиантами вензель царицы, знак фрейлины…
Высокий седой красавец государь Александр Второй и хрупкая императрица с лазоревыми глазами открывали бал в придворном полонезе…
Теперь вместо этого видения из «Тысячи и одной ночи» – пустая грязная лестница. На мраморных ступенях – солдатские окурки… А те, кто приглашался на эти придворные балы, нынче сидели в сырых казематах Петропавловской крепости.
В Зимнем дворце мы только заседали… Допрашивали заключенных обычно в самой крепости. Помню комнату, где шли допросы. Из окна виден беспощадный золотой шпиль и летящий ангел на нем.
Ко мне приводили вчерашнего премьер-министра Голицына. Как же он был стар – в паузах допроса дремал… И мою петербургскую знакомую Аню Вырубову. Она сильно хромала, подпирала плечо костылем, плакала… Вчерашние владыки мира – в них появилось что-то трогательное, беспомощное, беззащитное, детское… Таков человек – в горе и унижении становится ребенком.