— Я уже знаю, кого они изберут. Бегичев мне докладывал, в Успенском соборе уже вопили: наш патриарх Иов! Поэтому, Петр Федорович, возьмите собор на себя, соберите их в Грановитой палате и предложите им нашего кандидата рязанского архиепископа Игнатия.
— Но он же грек, государь.
— Ну и что? Не в Греции ж служит, в России. И потом вера-то у нас греческая. И чтоб все проголосовали единогласно, скажите им, что я этого желаю…
— А если упрутся?
— Петр Федорович, мне ли вас учить, как ломать упертых. Пригрозите наконец примером судьбы Иова.
— Пожалуй, так и сделаю.
— А можно и без «грозы». Наведите туда побольше стрельцов, до зубов вооруженных, поставьте на всех входах, лестницах, вроде бы для охраны владык. А там они сами сообразят, что может воспоследовать в случае отказа. И еще — Шуйских надо воротить.
Басманов нахмурился:
— Нельзя этого делать, государь.
— Почему?
— Шуйские — твои заклятые враги. Поверь. Не делай этого.
— Я велю им присягнуть мне на кресте.
— Они переступят через любую клятву.
Басманова трудно было переубедить, он был тверд: Шуйские — наши враги. И Дмитрий наконец уступил:
— Ладно. Я подумаю. Займитесь, Петр Федорович, архиереями и собором.
Весь день он ломал голову: что делать? «Басманов, наверное, прав, но я обещал царице исполнить это ее желание — воротить Шуйских».
Ночью, ворочаясь на ложе, Дмитрий наконец тихо окликнул постельничего:
— Иван, ты не спишь?
— Не сплю, государь.
— Посоветуй, что мне делать? Мать-царица просила вернуть Шуйских, а Басманов против. Кого слушать?
— Царицу слушай, государь, — не задумываясь отвечал Безобразов. — Басманов кто? Твой слуга. А царица — она есть царица и мать же. Ее сердить тебе не след. — В последних словах Дмитрию почудился намек.
Впрочем, он и без намека знал, выйди завтра Марфа на площадь да крикни: «Он не мой сын!» — и тогда все пропало. Все рухнет. А ведь как славно они там у Тайнинского разыграли сцену. И слезы, и объятья, и поцелуи. Нет, Безобразов прав, хоть и дурак, слушаться надо царицу. А с Басмановым не следовало и затевать этот разговор. Сразу поручил бы князю Михаилу. Шуйские ему дядья, он бы без шума все управил. Эвон как с Марфой складно сотворил.
Однако днем, когда он велел своему секретарю Бунинскому писать указ о полном прощении и возвращении Шуйских, тот неожиданно возразил:
— Напрасно, ваше величество, сие делаешь.
— Почему?
— Очень уж ненадежны. Я бы их не освобождал, а заслал куда подальше.
— Эх, Ян, ничего-то ты не понимаешь, пиши, как велю.
— Ваша воля, государь. На кого прикажешь писать подорожную?
— На князя Скопина-Шуйского.
Ко дню коронации царский дворец был разукрашен дорогими тканями, вышитыми золотой и серебряной канителью. К Успенскому собору через площадь была раскатана бархатная алая дорожка. По ней в сопровождении сонмища бояр и подручников Дмитрий прошествовал в Успенский собор, где его ждал новоиспеченный патриарх Игнатий, за сутки до того избранный собором архиереев.
На хорах стройный хор певчих торжественно пел «Многая лета».
И когда он стих, Дмитрий с царского места в короткой речи рассказал о своем чудесном спасении от рук убийц Годунова, о своих скитаниях меж добрых людей. И наконец, о счастливом возвращении к своему престолу.
И опять грянул хор, ударили колокола, и под их торжественный гул патриарх Игнатий возложил на голову царя корону Ивана Грозного. А бояре Мстиславский и Голицын вручили ему царский скипетр и державу:
— Владей, великий государь, своей державой и нами слугами твоими.
Выйдя из Успенского, царь направился к Архангельскому собору. Перехватив недоуменные взгляды бояр, пояснил:
— Хочу у могилы моего отца Ивана Васильевича короноваться шапкой Мономаха. Он сегодня являлся ко мне во сне и звал к себе за шапкой.
В Архангельском соборе царь облобызал надгробия всех великих князей, и когда добрался до могилы Грозного и его сына Федора, там его ждал уже архиепископ собора Арсений, он и возложил на голову Дмитрия шапку Мономаха. На выходе из собора бояре осыпали царя дождем золотых монет, дабы казна его никогда не скудела.
Поляку Липскому за срезанную у купца калиту[21] предстояла торговая казнь — батоги. В сопровождении стрельца и двух приставов его привели на Торг, привязали к позорному столбу, и кат принялся исполнять постановление суда. Батог — длинный хлыст, по удару мало чем отличается от кнута, зато уж наверняка не мог зацепить кого из зрителей. Бил точно по спине осужденного. С первых же ударов Липский взвыл:
— Ой, матка бозка… А-ыы-ы… А-а-а…
Услышав голос своего земляка, словно из-под земли явилось несколько польских рыцарей. Оттолкнув палача и приставов, они перерубили саблями веревки, которыми был привязан Липский, на чем свет стоит браня русских:
— Русские свиньи! Как вы смели бить рыцаря? Кто дал вам право?
На шум сбежалась толпа зевак. Пристав пытался объяснить полякам:
— Он осужден на полсотни батогов. Он должен быть наказан.
— За что осужден?
— Он украл калиту с деньгами.
— Ха-ха-ха. Это есть пустяк. А калита есть законный добыча. Пшел вон, пес!
Однако толпа приняла сторону своих приставов.
— Если попался на татьбе[22], пусть отвечает!
— Ежели поляк, так на него и управы нет. Да?
Поляк недооценил москвичей, он помнил, как во Львове стоило выхватить саблю, и все кругом разбегались, как тараканы. И теперь поступил так же. Со звоном выхватил свой кривой клинок и вскричал, злобно оскалясь:
— А ну-у пся кровь! Прочь!
— Ах, мать твою, — вскричали в толпе. — Бей их, православные!
И вот уж у кого-то явилась оглобля, и сабля, зазвенев, вылетела из руки поляка. Накопившаяся злость на чужеземцев, державшихся по отношению к русским с высокомерным презрением, наконец-то прорвалась наружу.
— Бей ляхов, робяты-ы!
Сабли, которыми пытались отмахаться рыцари, того более раззадорили кулачных бойцов, и уж совсем остервенела толпа, когда кого-то из русских зацепили саблей.
Началась потасовка. Поляков буквально месили кулаками. К ним сбегалась подмога, а от Посольского двора прибыла целая рота под командой ротмистра. Только роте удалось разогнать толпу, однако победу трубить оказалось преждевременно.
К торжищу по узким улочкам сбежалось едва ли не пол-Москвы, жаждущие «проучить латынян». Трещали плетни, из которых выворачивали колья — главное оружие черни. Разгоралось настоящее сражение. В ход были пущены не только колья, но и совни[23], рожни[24] и вилы. Ударил набат.
Царь был встревожен, уж он-то знал, чем может окончиться всеобщий бунт.
— Что там произошло, Петр Федорович?
— По суду на Торге батожили поляка. Свои вступились, с того и пошло.
— Надо немедленно прекратить. Выведите стрельцов, разгоните их.
— Государь, — заговорил вдруг Скопин-Шуйский. — Это может усугубить обстановку.
— Почему?
— Стрельцы-то русские, они примут сторону народа.
— Так что же делать?
— Вам надо своим указом осудить зачинщиков потасовки и потребовать их выдачи.
— Но они не выдадут.
Выдадут, если пригрозить хорошо.
— Михаил Васильевич, вы сможете отвезти им мой указ?
— Конечно, смогу, государь.
— Ян, садись пиши указ, — приказал Дмитрий секретарю.
А меж тем многотысячная толпа загнала уцелевших поляков назад в Посольский двор, где они заняли круговую оборону, готовясь к штурму.
И тут из Кремля выехало на конях несколько бирючей, размахивая грамотами:
— Указ государя! Указ государя!
— Читай! — кричали люди.
И, остановив коня, бирюч разворачивал грамоту и громко, насколько хватало глотки, орал, читая указ:
— Я, великий государь милостью Божьей Дмитрий Иванович, радея о своем народе и тишине в моей державе, повелеваю виновников случившегося взять за караул и судить. Капитану польского отряда Доморацкому немедленно явиться во дворец. Если мои требования не будут исполнены, я велю выкатить пушки и огнем их сравнять с землей Посольский двор.
Чтение указа вызывало в толпе восторг и воодушевление:
— Государь за нас! Здравия нашему Дмитрию Ивановичу!
— Здравия, здравия!
Заканчивалась грамота просьбой к «моему народу» прекратить потасовку, дать самому государю возможность наказать виновных.
Как можно было отказать своему государю в такой малой просьбе?
— Кончай, робяты. Не подводи нашего государя-батюшку.
Толпа отхлынула от Посольского двора, унося раненых и убитых.