У смертного ложа
Много дней Тимофей боролся со смертью.
Он лежал под темными, закопченными образами, перед которыми горела церковная восковая свеча. Вокруг по бревенчатым стенам висели спутники Тимофеевой жизни: сабли, боевые топорки, мушкеты, пищали, пороховницы, пики и конские ездовые приборы.
Стенька сидел возле умирающего отца, держа между колен его саблю, и вспоминал, как любил Тимофей снять со стены то одну из турецких пищалей, то пистоль или пороховницу и рассказывать, как она попала к нему. И от сабли или пороховницы заводился вдруг длинный рассказ про поход в далекие земли...
Иван, чтобы не тревожить последних часов отца, сидя на крылечке, вполголоса говорил с товарищами о битвах и, словно бы невзначай, хвастливо позвякивал червонцами в кишене, снятом с пояса застреленного польского полковника...
Стеньке через окно были слышны его рассказы о схватках с панами:
– ...На войну идут как на свадьбу: стремена – серебро, уздечки все в золоте, на саблях кругом самоцветы, и сами, как женщины, разодеты в шелках... Что ни пан, то богатство: друг перед другом спесивятся, право! А хлопы живут у них як скоты. Да шляхтичи так и зовут украинских хлопов – «быдлом». Не чуют того, что казаки – не хуже их люди...
– Дай, дай подывытысь, Иване! – просил кто-то.
И Стенька слышал глухие, восхищенные восклицания казаков по поводу панских диковинок, которые успел прихватить с собою Иван. И Стеньке хотелось их поглядеть, да как было покинуть батьку!..
– Разъехались мы в дозор, а батька на хуторе остался в немногих людях, – продолжал Иван. – Они окружили хутор, казаков побили, а батьку арканом поймали, кричат: «Добрались до донского волка!» А батька не забоялся. «За каждую мою рану, – кричит им, – казаки повесят по пану! Собачье зелье, латинцы-мучители, знайте: придет казацкая правда!..» Они его пиками колют в забаву со всех сторон. Очи выжечь огнем хотели...
– Вот нехристи, панская падаль! – не вытерпел, перебил Ивана один из друзей.
– ...ан к нам прибежал польский хлоп – латинец поганый, а добрый малый, – опять продолжал Иван. – «Вашего, говорит, батьку старого замордувалы паны та гайдуки». Ну, панов ни единого мы не спустили живыми – всех насмерть посекли, а батьку едва живого достали... Да тут и война уже кончилась, и поехали мы по домам...
Слушая голоса за окном, Стенька глядел в лицо умирающего отца, и Тимофей представлялся ему великим воителем за святую казацкую правду. Батька должен был воротиться домой с победными знаменами, со славой, как храбрый Егорий, сразивший змея. «Ведь никто не послал его на панов. Батька сам встал за правду, казацкое сердце призвало его. А тому, кто за правду встает, сам бог помогает... Неужто такая в них сила, что и бог против них не осилит?!» – раздумывал Стенька.
Густые сизые брови отца низко нависли над впалыми глазницами, веки посинели, щеки ввалились, а нос вылез вперед, словно восковым, длинным, нескладным шишом над седыми усами.
Наконец Тимофей приоткрыл глаза, оглядел разумным взором всю горницу, встретился взглядом со Стенькой и в первый раз внятно сказал:
– Слава богу, помру дома. Ивась жив?
– Живенек, батя. Сидит под окном с казаками.
– А мать где?
– В сенцах, молится вместе со Фролкой. Позвать?
Стенька готовно вскочил.
– Не зови. От слез помирать не легче.
– Да ты, батько, не помрешь! – с жаром воскликнул Степан. – Ишь в тебе силы сколь: день и ночь во весь голос панов костишь на чем свет!..
– Помру, Стенько, – тихо сказал отец и снова закрыл глаза, будто устал от такой короткой беседы. – Не хочу помирать... а помру, – еще тише добавил он.
Смертная тень легла на его лицо, даже виски посинели, и сложенные на груди руки стали будто восковыми.
Степану сделалось жутко. В суеверном страхе он посмотрел на икону, где на прокопченной доске виднелись только глаза.
– Господи!.. – прошептал Стенька, прижав ко груди рукоятку отцовской сабли. – Господи, вороти его в жизнь! За правое дело он бился. Мучителей бил, бедных хлопов спасал. Ты ведаешь, господи, как они русских людей мордуют?! – уверял бога Стенька, помня рассказы Бобы, Григория Наливайко, а теперь – и брата Ивана.
Степан припомнил и то, что отец до похода собирался идти в Соловки, чтобы помочь заживлению старой раны, да вот прискакали запорожцы, и батька нарушил тогда свое обещание – вместо богомолья отправился на войну.
«Так вот оно что! – подумал Стенька. – Знать, бог за то и карает батьку!..»
– Господи! – еще с большим жаром воскликнул он. – Спаси батьку и сохрани! Останови смерть, а я за него пойду пешком куды хошь – в Ерусалим или в Соловецкую, что ли, обитель, к Зосиме – Савватию... куды дальше, туды и пойду...
Сумерки тихо ползли из углов, и дыхания неподвижного Тимофея не было слышно.
Стенька не знал, что еще сказать богу, как его убедить, чтобы он оставил отца в живых. И он добавил, словно боясь, что ему не поверят:
– Господи, вот, ей-богу, пойду!..
Молитву Степана прервал конский топот, смущенный и приглушенный гул голосов у крыльца, тяжелые шаги по ступеням – и вот в горницу через порог по-хозяйски ввалился войсковой атаман Корнила.
Разодетый, пышущий здоровьем и властью, он даже самым видом своим нарушал в курене покой.
Степан взглянул на него с недовольством и предостережением.
– Здорово, Тимош! – загремел атаман от двери.
– Цыть! – прошипел Стенька, забыв о всяком почете.
– Не цыкай, казак! Крестный батька тебе не пес, – с непривычной для Стеньки суровостью оборвал Корнила и шагнул к старику.
Тимофей молча поднял веки.
– Неможешь, старой?! Жаль казака, да поделом тебе, – строго хмуря брови, сказал атаман. – Сказывал я, что придет беда на весь Дон от твоей затеи, – так и стряслось! Пишет нам царь, что-де запорожцы нечестно подняли мужиков на польского короля и они-де, воры, королевское войско и дворян побивали, а нам бы, донцам, помогать им не довелось. А за вашу самочинную запорожцам допомогу царь свое жалованье донскому казачеству слать не спешит... И то от твоего воровства, Тимофей... Был бы ты, куме, здоров и – и довелось бы тебя головою выдать Москве, – продолжал атаман, – чтобы Дону с царем помириться...
Вся кровь, что осталась еще в теле Рази, казалось, хлынула ему в голову и подняла его на ноги.
– Мало не тридцать ран нанесли мне ляхи, да не могли угодить в сердце... – перебил атамана, хрипло выкрикнул он. – А ты, кум, сердце мне ранишь! Паны русских мучат... – прерывисто заговорил Тимофей. – Казачьих детей... кобелями травят... А ты заступу за них воровством назвал... Московский холоп ты, Корней! – С неожиданной бодростью шагнул Тимофей на Корнилу, но вдруг снова отхлынула кровь от его лица, и он опустился на скамью, желтей воска. – Иди вон из хаты! – хрипло сказал он, устало закрыв глаза.
Атаман хотел что-то сказать в ответ, но между ним и Разей вдруг встал Степан, сжимая в руках отцовскую саблю... Атаман встретился взглядом со Стенькой и отшатнулся, увидев, что крестник не станет шутить... Корнила осекся, смолчал, и вдруг со всех сторон возле него грозно сдвинулись молодые казаки – Иван и его товарищи, успевшие неслышно войти в курень... Атаман уставил взор под ноги, вышел во двор и, вскочив в седло, крепко хлестнул своего коня...
И вот, словно в самом деле услышал бог на небе Стенькины уверения, Разя стал поправляться. Он уже не впадал в забытье, хотя раны его закрывались плохо.
Степан собрался на далекий Север, в Соловецкий монастырь, не дождавшись даже, когда полностью спадет половодье, никому, кроме Сергея, не открыв, по какому поводу он обещался богу.
В войсковой избе в Черкасске, куда он приехал за проходною грамотой, встретил его Корнила.
– Как батька? – спросил он ласково, словно ничего между ними не случилось.
– Лучше батьке, – смущенно ответил Степан.
– Бог даст, оправится: крепки донские кости. Поклон отдай ему... Да слыхал я, что ты в Соловки проходную просишь?
– В Соловки.
– Добрый путь. Русь великую погляди, людское житье пойдет в пользу. Да горяч ты. Смотри, на Московской земле головы не сложи. Не казачьи законы в Москве – боярские... Обедать ко мне заходи. Коня дам...
– Я обещался пешком...
– Стало, за батькины раны? – догадался Корнила. – Ну, добре, иди. Лихом крестного не поминай. Атаманское дело не легко. Сам большим атаманом будешь – тогда узнаешь. Давай поцалую.
Стенька вышел из дому в далекий путь. Солнце едва поднялось, и по-над Доном, разлетаясь волокнами, таял ночной туман, а воздух над степью уже дрожал прозрачной весенней дымкой и наполнялся рабочим зуденьем проснувшихся пчел. Степь зацветала первыми золотыми цветами.
Привычный к донскому весеннему утру, Степан все же с какой-то особенной полнотой ощущал сейчас его свежесть. Почти из-под самых ног казака в мокрой траве скакали лягушки, в камышах по заводям крякали утки, и все было в этот раз особенно мило и радостно. На одиноких черных челнах, раскиданных там и сям по речной шири, застыли над зыбкими темными отраженьями настороженные рыбаки. Большие рыбы, играя на солнце, с громкими всплесками высоко прыгали из воды, словно радуясь новому дню и жизненной силе своих гибких тел.