— Какую правду? Такую, что человеку потребно всегда идти вперёд.
— Правда хорошая. Только новая ли? Ещё в запрошлом годе, как на Колу мы шли, про то же тебе я говорил. Однако почему ты с твоей книжной правдой от меня прячешься? Сумрачен стал, говоришь мало. Не пристало с правдой прятаться. Да ещё от кого — от отца родного. Я вон чую в своем истину — прямо и говорю. Ты-то почему молчишь?
— Не потому, что моя правда мала.
Отец крякнул.
— Так. Обиняками-то навык говорить. Вроде троп ты в жизни нехоженых ищешь. А мало ли уже по жизни троп прошло? Вот об одной для тебя и думаю. Слушай. Зверя я промышлял, рыбу ловил, по морю ходил, в «Кольском китоловстве» состоял. Делал всё, к чему помор приставлен. А того кроме, купишь на свои деньги соль, муку или иное что в другое место, к другим людям перевезёшь, там продашь, смотришь — прибыль сама идёт. Деньга деньгу делает, деньга к деньге катится. Дело-то вокруг деньги вертится.
— А не всякое, батюшка. И вот ещё что. Несытая алчба[41] имения и власти род людской к великой крайности приводила. Какие только страсти эта алчба не будила в сердцах! И многое зло она устремила на людей. С ней возросли и зависть и коварство. Дело, что вокруг деньги вертится, не всегда доброе.
— Во всём можно недоброе совершить, ежели к тому охота. Баженинское дело — недоброе разве? Посмотри на Бажениных. Из наших черносошных[42] крестьян, а каково справляются! Немалое дело раздуто — Вавчужская верфь. На всю Двинскую землю… что Двинскую — на всё Поморье! — ставят Баженины суда торговые — галиоты и гуккоры, и военные суда Баженины для казны делают. А каков почёт им! Сам великий государь Пётр Алексеевич, как жаловал к нам, у них, в Вавчуге, гостем был и милостьми миловал. Ну, до Бажениных далеко, однако в купцы — выйдешь. Не вперёд ли?
— По книгам идти вперёд — к свободе.
— А моё-то, о чём говорю, не свобода ли?
— По книгам свобода — разуму.
— Ежели руки и ноги у тебя, к примеру, связаны, какая свобода разуму может выйти? Ты вот скажи мне, кто ты таков есть?
Михайло не понял.
— Мужик ты есть. Сын крестьянский. И как же тебе полную свободу книги дадут? А моё-то даст. Купеческая жизнь другая, свободная.
Михайло молчал.
— Как же ты думаешь идти со своими науками вперёд у нас, в здешнем? Ежели не в наше дело, не в хозяйство, то во что с книгами и науками становиться будешь?
— Вроде не во что. У нас.
— А… Вон что. Только запомни: без моего дозволения никуда не уйдёшь. Пашпорта не получишь. А без пашпорта если где окажешься, то нашего брата, мужика, кнутом бьют.
Хотя Михайло и сам знал об этом, но под сердцем у него закипело:
— Кнутом? Мужика?
— Уж так учреждено. Вот такая свобода и выйдет тебе по твоим книгам. Понял? Иди и раскинь умом. Тебе вон на архистратига Михаила[43] девятнадцать. По-взрослому и думай.
Надев полушубок, Михайло вышел наружу.
Стоял солнечный весенний день. Тонко пели ручейки, промывшие себе узенькие кривые дорожки в наледи. Уже сухо пестрели бурые проталины на буграх и около стволов деревьев, по которым поднялись теплые весенние соки. В глубоко проезженных дорожных колеях белела галька. Около изб доходил чёрный бугристый лёд, покрываясь у краёв мягкой земляной кромкой.
Михайло сошёл к Курополке. Лёд на реке ещё не пошёл, но уже кое-где между берегом и краем льда сделалась щель и в ней узкой полосой под солнечным светом блестела вода. Время от времени река надрывно ухала — на ней трескался лёд, змеистая щель рассекала всю толщину льда от берега до берега.
На костре[44] из толстых, крепко вбитых в землю брёвен стоял ломоносовский гуккор, втянутый на возвышение ещё по осени. Михайло сел на канат, протянутый от верхушки грот-мачты[45] на берег. Было тепло. Михайло распахнул полушубок. Подпёрши голову уставленными в колени руками, он смотрел на реку.
Ветер доносил холодок тающего речного льда.
Михайло поднялся по откосу и вышел на деревенскую улицу.
Весна брала своё.
Забившиеся под застреху с подсолнечной стороны снегири, разомлев от тепла, оглушительно галдели на низкой, густой ноте, беря разом, как будто ими командовал особенно раздувший огненно-красную грудь снегирь, который умостился впереди стаи и сам для примера закатывался что есть мочи.
Крупным шагом вдоль дорожных обочин вышагивали вороны, косым глазом выглядывая первых червяков.
Хитро, на самой тоненькой верхушке ели, умостившаяся сорока, раскачиваясь по ветру, особенно сильно, чуя тепло, кричала своим старушечьим голосом.
Быстроногий поползень обегал ветви ветлы, зорко рассматривал кору, стараясь различить выползшую на солнце козявку, и, наконец найдя её, резко откидывал назад головку — раз-два-три! — колотя острым клювиком, как маленьким топориком.
На раскинувшихся по бугру вербах и ивах уже потрескались почки, и из них выползли кончики мягких серых пушков.
Навстречу Михайле, нырками, по-воробьиному, припадая к земле, промчалась стая зябликов, на лету стрекоча свою весёлую весеннюю песню.
Шла весна.
В этом году Василий Дорофеевич принанял сенокосное угодье, которое находилось много ниже Курострова, уже у Большой Двины.
Когда подоспела сенокосная пора, вниз по Двине отправились всем семейством: Василий Дорофеевич, Ирина Семёновна и Михайло.
С того времени, когда произошло столкновение между мачехой и пасынком, немало воды утекло. Прошли два года, шел 1730 год. Михайло учился по своим книгам. Они лежали у него открыто, и Ирина Семёновна лишь презрительно кривила губы, когда видела книги у пасынка на столе. Она их не трогала. Через гордость свою мачехе действительно переступить было трудно. Однако она смогла переступить через другое…
Ирина Семёновна полоскала бельё, с размаху ударяя о воду мокрым тяжёлым полотном. Прополоскав, она складывала отжатое бельё горкой на подложенные чистые камни. Повернувшись к реке и опустив в воду рубаху, она не увидела, что стоявшая от неё направо горка схилилась, поехала набок и опрокинулась в воду. Когда платки и полотенца уже плыли по реке, только тогда Ирина Семёновна заметила беду.
Пока она отвязывала стоявшую невдалеке лодку и вставляла в уключины вёсла, бельё уже уплыло далеко.
Собрав разбежавшееся по реке бельё, Ирина Семеновна подогнала лодку к берегу и, сильно ударив в последний раз веслами, направила её прямо к глубоко вросшему в песок якорю.
Когда лодка со всего хода ударилась носом о якорное копьё, что-то вдруг хрустнуло. Выйдя быстро на берег, Ирина Семёновна увидела, что верхняя доска, которая полукружьем была заведена под носовую скрепу, отскочила в сторону. В носу зияла дыра.
Ирина Семёновна сильно прижала отошедшую доску, подала её обратно под скобу, вдела на гвозди, с которых доска соскочила, так как отверстия в дереве раздались, проржавев от старых гвоздей. Доска опять держалась, и ничего снаружи видно не было.
«Опасное дело, опасное», — подумала мачеха. Она сообразила, что, если кто-либо, не зная, пойдёт далеко на лодке, а тут вдруг волна поднимется и начнёт сильно трепать и швырять лодку, доска может отскочить. Вода так и хлынет.
Кончив полоскать бельё, Ирина Семёновна тугими жгутами сложила его в таз, поставила таз на плечо и пошла к разбитому невдалеке за песчаным холмом их стану.
«Хорошо, что заметила, — думала мачеха. — Наши-то собирались как будто сегодня ночью на рыбную ловлю. Хорошо, что заметила».
Избоченившись, она ловко и быстро шла по поднимавшейся на пригорок тропинке. Вот уже и стан их виден. Около шалаша пасутся стреноженные лошади. Вон Василий Дорофеевич хлопочет у телеги с высоко поднятыми оглоблями.
Ирина Семёновна села перевести дух, немного занявшийся от быстрой ходьбы.
Передохнув, мачеха снова поставила таз на плечо и пошла. Вдруг она резко остановилась, пораженная пришедшей ей в голову мыслью.
«Михайло-то вовсе один ведь собирался идти на ловлю, Василий занят, — быстро мелькнуло в голове у мачехи. — Один, один, — билась эта мысль у неё в мозгу, — один… Это так…»
На лице Ирины Семёновны изобразилось волнение. К щекам её приливала кровь, и они горели. Вдруг губы мачехи сильно сжались. Она решилась. Ирина Семёновна повернулась и пошла в другую сторону, туда, где виднелся стан их соседей по сенокосу.
Увидев Ирину с тазом на плече, Алёна, её подруга и землячка, удивилась:
— Ты что?
— А так. Ничего. В гости пришла, — она усмехнулась и добавила: — Душу свою испытать. Крепка ли.
— Ох, Ирина, и непонятная же ты!..
— Часом случается — сама себя не понимаю.
Будто вспомнив своё дело, она спросила:
— Да, вот что: нет ли вестей каких из Матигор, от наших?