— Не утонул! Нет! Жив — видишь?
Ирина Семёновна отвела в сторону глаза и криво усмехнулась. Сняв со своей груди мачехины руки, Михайло отвёл их от себя и отпустил.
— Великий гнев у тебя, матушка, в душе живёт. Так гневливо и дела как следует не сладишь.
Теперь терять Ирине Семёновне было уже нечего. Все открылось. Она села на корягу, скрестила на груди руки, подтянула края платка и с наглым спокойствием спросила:
— Так. Отцу уж сказался?
— Нет.
— Почему? Не поспел?
— Не потому. Нужды нет.
— А ты не побрезгай.
Обидные Михайлины слова так и резанули мачеху по сердцу, но она только скривила губы.
— «Нужды нет»! — продолжала Ирина Семеновна. — Притворяешься. Не боюся я ни твоего рассказа, ни твоего оговора. Понял?
— Понял. Правда. Не боишься. Да и не след такого бояться. Гнева только своего бойся. В нём слепой становишься.
— Не уразумею я тебя, Михайло. Это ты по христианству, по-доброму? Как тогда с быком? Или просто так — струсил?
— Когда человек сильно сердится, случается, без веры говорит. И слова ему тогда не для правды, а для утешения самого себя.
— Мудрость, мудрость. Глубина, ой, глубина!
— А в слове самая суть — правда. Для того оно и придумано.
— Всё-таки не пойму: с чего бы?
— Ненадобен тот рассказ. Ни к чему.
— Так вот я же объясню тебе. К тому хотя, чтобы подобный нынешнему случай когда не повторился. Уразумел? А?
И мачеха, подняв голову, бросила на Михаилу насмешливый взгляд.
— Уразумел, уразумел. Как не уразуметь. Вот и говорю, что подобное не случится боле.
— Это ты откуда же ведун таков выискался, что в чужой душе как по писаному читаешь? В твоих книгах, что ль, про то описано?
Михайло молчал и что-то обдумывал.
— Аль такая линия одолела тебя — все добром и добром, покуда добро само собою верх возьмёт? Не потонет ли в мирском злом твоё одинокое добро?
— Будто моё добро одинокое?
— Каждый за своё стоит, и то людей делит. Своё добро чужому добру друг не великий. Как те два добра столкнутся, нетрудно и злу загореться.
— Ну, матушка, уж если ты по такой высоте повела, то на ней и будем дело решать.
Ирина Семёновна ждала.
— Вот что. У тебя, матушка, разум…
Мачеха перебила:
— Благодарствуем на добром слове.
— Потому ты и поймёшь…
— Ой ли, дойду ли?
— Дойдёшь. Только не сразу поверишь. Зло, матушка, широко разошлось. Много неправды над народом.
— Мятеж, что ль, какой замыслил? Аль в ушкуйники собрался? Атаманом учиниться захотел? Пытали, пытали до тебя. Многие головы сложили.
— А я новым делом займусь — науками.
— Не впервой слышу. Ежели и так, то что? В науке, что ль, на мятеж подниматься?
Михайло усмехнулся:
— Я говорил, матушка, что у тебя разум. Вроде…
— Ну, одно дело мы решили. Растолковал мне, к чему науки лежат. Без тебя бы и невдомёк. Ты-то что в науках творить будешь? Ты, что ль, учнёшь тот свет по земле разливать? Это вроде как Ермак — тот Сибирь под руку брал, ты теперь — науки. Что ж замышляете, Михайло Васильевич?
— Теперь, матушка, к тому, что у тебя на сердце лежит, и подхожу. Большим наукам у нас здесь обучиться негде.
— А ты здешние, значит, вполне уже постиг? До самого дна? Теперь к самым высоким стремишься?
— К самым высоким.
— И не страшно? Где же тем наукам быть? Стой, стой.
Мачеха морщила лоб.
— Стой. Вон оно что. Это ты говоришь, что за теми науками тебе в дальний поход. И нам, стало быть, к расставанию себя готовить. Ой, плач и воздыхание… И куда же думаешь подаваться? Сам ли или, может, с какой ратью на науки ополчаться будешь?
— Сам.
— Ну, богатырь. Как одолеешь, обратно сюда, нам, тёмным, на удивление?
— Какое дело у нас есть ныне здесь для больших наук?
— А… Разумею. В помышлении своём от родного гнезда совсем отлететь замыслил? Ровно птица вольная.
— Вот ты, матушка, правду и угадала. И слава богу. И ещё знаю: о намерении моём батюшке сказывать не станешь.
— Ясновидец, ясновидец! Правильно говоришь. Мозги не корова сжевала. И чем там брать будешь?
— Надо терпением.
— Для терпения кому храбрости недоставало? — Ирина Семёновна глубоко и устало вздохнула — в сердце у неё не было ни торжества, ни радости. — И как это только случается: одолеешь в чём, ждёшь — взыграет от того дух, глядишь же: ничего нету, и в сердце пустота.
— Когда не в добром деле одолеешь.
— Много ли их, добрых дел-то?
— А ты, матушка, поищи.
— Не пустая ли забота?
— Там и видно будет.
— А думал ты, хитрец-мудрец, что бабе дел никаких-то и нету? Не придумано ещё. Скушно мне, ох, скушно!
Ирина Семёновна откинула назад голову, платок сдвинулся, и густые косы её упали на плечи.
— И что мне, бабе, нужно? А?
И, обращаясь к Михайле, она сказала:
— Ты говоришь: добро. А в добре для меня дела мало. И знаешь что? Я ведь ни добрая, ни злая. Сказала: просто скушно мне.
— Скука — она часом и опасная бывает. Невзначай и кого погубишь…
Ирина Семёновна метнула на Михайлу быстрый взгляд — снова враждебный и злой:
— Всё занятие.
— Не через меру ли?
— Как для кого.
— Тебе-то дешево ли даётся? Поутру, как вернулся я, заметил, будто лицо у тебя как после дурной ночи. Не спала, что ли?
Ирина Семёновна только пренебрежительно посмотрела на улыбающегося Михайлу и ничего не ответила. Она не спеша убрала разметавшиеся косы; вынимая по одной зажатые в зубах костяные резные шпильки, закрепила волосы и накинула на голову платок.
— Так, Михайло Васильевич, на великие дела, стало быть, поднимаешься. Так, так. Что ж, дай бог нашему теленку волка задрать.
— Не поперек, значит, твоей дороги стою. И душу твою понимаю.
— Мою, может, и понимаешь, нехитрое дело. Свою понимаешь ли? Так ли легко она от деньги да достатка отпадёт?
— Вот, матушка, и хотел сказать тебе. Малость потерпи. На скуке своей смотри не сорвись. А то как ещё да не вполмеры возьмёшь…
— Кто ж его знает — может, и на полную меру хватит.
— Вот и хочу остеречь тебя. Против самой же себя.
— Ещё спасибо на добром слове. Вроде душу мою спасти хочешь. И долго ль, стало быть, в надежде нам жить да ожиданием томиться?
— Нет, недолго.
Повернувшись спиной к мачехе, Михайло пошёл по косогору в сторону леса.
Отойдя немного, он обернулся и сказал:
— И знаешь, матушка, земля от стыда ещё никогда не проваливалась.
Михайло шёл твёрдой морской походкой, немного покачиваясь из стороны в сторону, крепко ставя ноги в рыхлый песок, и скоро его высокая фигура скрылась за кустистым тальником, у поворота идущей по сухому песчаному откосу дороги.
А Ирина Семёновна всё сидела и думала и всё никак не могла решить, правду ли ей сказал Михайло и в самом деле куда-то он там собирается или, станется, смеха ради говорил. А коли так, то пусть бы уж он лучше не смеялся… Ну, а если сказанное им и в самом деле правда, то все-таки какая-то странная и мало ей понятная.
Глава тринадцатая
КНИГА БОГОМЕРЗКАЯ АЛЬВАРУС…
Вернувшись по осени с моря, «Чайка» на несколько дней задержалась в Архангельске.
Проходя как-то по набережной, Михайло остановился около подогнанной к самой пристани лодьи, гружённой гончарной посудой. Хозяин лодьи, холмогорец, только что приведший её в Архангельск, рассказывал собравшимся на палубе последние холмогорские новости.
Слушатели негодовали, поддерживали рассказчика возгласами, перебивали возмущёнными вопросами, заставляли ещё раз пересказывать. Михайло сел поодаль на лежавшее на берегу бревно. На него не обратили внимания.
Собравшиеся на лодье были раскольниками.
Было от чего прийти в ярость! Как же! В Холмогорах, в славянской школе, что при Архиерейском доме, с этой осени будут обучать чему? Латыни! Сам, сам, своими собственными ушами он это слышал! И рассказчик обводил слушателей негодующим взором.
Вот до чего дожили! Сегодня людей заставляют латынский язык учить, на котором кто молится? Католики! А завтра и крест четвероконечный, латынский, отверженный, над землёю русской поднимут. Вот к чему ведут никониане! А когда рассказчик сообщил, по каким книгам будут учить латыни, это и ещё подлило масла в огонь.
Своими собственными глазами он видел эти книги! Несколько их привезли в Холмогоры. Как откроешь эту книгу — тут же намалёван ангел: не наш. Глаза у него в сторону смотрят, хорошо приглядишься — смеются. Под ангелом же, что глаза скосил, он самый и есть — крыж! Крест четвероконечный! Вот и смеётся ангел этот, крылышками двумя помахивает: глядите, мол! Да разве то ангел? Бес! А по бокам, пониже, какие-то хари богопротивные, носы у них длинные-предлинные, вроде даже языки показывают эти хари!
И, слушая это, раскольники дружно плевались.