— Сейчас пройдет, — выдавил, преодолевая удушье. — Раздевайтесь, садитесь…
Скрутив козью ножку, прикурил от лампы, затянулся глубоко и удрученно сказал:
— В середке-то ткацкой пыли понакопилось… Бунтует. Покамест махоркой не придавишь, спасу нет…
Цивинский не стал задерживаться; познакомив, распрощался:
— Договаривайтесь о деле без меня. Побегу…
Афанасьев проводил его до лестницы, вернувшись, сел напротив Леонида и, как показалось Красину, долго смотрел на него с оттенком недоверия.
— Молоденький, — сказал задумчиво.
Красин вспыхнул:
— Через два года — инженер… Не нравлюсь, могу уйти!
— Самовар спроворим? — Афанасьев будто и не заметил обиды гостя. — Попрошу у соседей, ставили давеча.
— Благодарю, не стоит, — буркнул Красин, недовольно нахохлившись. — Не чаи распивать пришел.
Федор Афанасьевич мягко шлепнул ладонью по столу:
— Сам-то не кипятись… Что молоденький — хорошо. У меня ребятки подобрались такие же, годов по двадцати. Им ровесник-учитель глянется. И девицы молодые… Будем работать, дорогой ты мой Никитич. И чайком непременно побалуемся. Хороших людей привечать надобно. От хорошего гостя в дому светлее…
Вскоре Леонид сам себе удивлялся, что мог заподозрить Афанасьева в стремлении оскорбить недоверием.
Оттенок покровительства — это точно, было. Но на это Афанасьев, прошедший суровую школу жизни, перед ним, студентом, имел право.
Самовар, остывая, уютно пошумливал. Федор Афанасьевич, вышагивая по комнате в подшитых, с отрезанными голенищами валенках, тихо говорил:
— Народец, сам увидишь, зеленый… Некоторые думают, что все наши беды от сволочей-мастеров да кровососов-приказчиков… А я толкую круто. Хороший заработок — первое, конечно, дело. Поменьше бы рабочий день — второе. Но ведь на рабочего волчьими зубами скалятся не токмо мастера да надсмотрщики… За ними — городовые, околоточные, пристава… Вы, говорю, к директору с миром, облегченья просите, а он — полицию кличет. И вместо облегченья жизни — аресты. Кого на отсидку в участок сведут, а кого и на родину по этапу. Стало быть, не директор со своими присными нам главный враг, а сама царская власть. Так-то… Не в бирюльки играем. Будешь с народом говорить, помни об этом. Бей в одну точку, главного не забывай…
— Можно использовать отчеты фабричных инспекторов, — вставил Леонид. — Особенно профессора Янжула…
Федор Афанасьевич снисходительно кивнул:
— Тебе виднее, какого профессора. Янжулу так Янжулу, лишь бы поболее о наших бедствиях.
— Как раз Янжул очень ярко пишет об угнетенном положении рабочих… И если, скажем, сравнить его данные с тем, что имеется на Западе, в наиболее развитых странах, картина получается внечатляющей. — Красин вдруг обнаружил, что говорит неизвестно откуда взявшимся менторским тоном. И замолчал, слегка покраснев. Но тут же спохватился и добавил, стараясь теперь не впадать в просветительский раж: — Я попытаюсь, чтобы доходчиво… Я понимаю, в основном выходцы из деревни…
Афанасьев заметил смущение студента, подбодрил:
— Из деревни — верно, но скидок особых не делай. Начнешь подлаживаться — невзлюбят… По-серьезному надо, как со своими. А коли что не поймут, спросят.
Угощая чаем, Федор Афанасьевич исподволь вызнавал, откуда родом, какого сословия отец и матушка, много ли читает нелегального, не исповедует ли в душе народовольческую веру, прикрываясь марксизмом. Отвечая на вопросы, Леонид морщился: некоторые из них выглядели неуместными. И Афанасьев, заметив его неудовольствие, приыиренно сказал:
— На любопытство мое не дуйся. Был бы ты фабричных кровей, лишнего не спросил бы… Ребята у меня шибко хорошие, надо знать, кого берем в свой дом.
Так и сказал «в свой дом». Будто барин нанимал учителя или гувернера для родовитых отпрысков. А прозвучало вовсе не обидно, наоборот, Леонид порадовался: в свой дом — к питерским рабочим. Это как раз то, о чем мечтал. Хорошо-то как… Но тут полоснуло: а проклятый дворник! Ведь если сейчас промолчать, полицию можно навлечь! И вместо пользы всем этим людям причинишь непоправимую беду…
Уже надев пальто, переминаясь с ноги на ногу, Красин осмелился:
— Собираться станем здесь? Другого места нету?
Афанасьев уловил в словах какую-то смутную тревогу, но причины не понял. Обвел взглядом углы своего убогого жилища и сказал горделиво:
— Так-то не всякий устроен. Наш брат все больше в казармах да по углам за тряпочными ширмами… Чем тебе отдельная комната плоха? Неужто не поглянулась?
— Не об этом речь, — Леонид протяжно вздохнул. — Переписчиком приходил в дом… С дворником встречался.
Федор Афанасьевич помолчал, обдумывая неприятную новость. Фрол Коровин, одноглазый, — большая скотина. Хоть и прикормлен мелкими подачками, от него можно ждать любую пакость. Сплоховал студентик. Ишь понурился…
И вдруг Афанасьев понял причину смятения молодого человека, догадался, почему до сих пор умалчивал о дворнике: испугался, что второго случая войти пропагандистом в подпольный кружок на его долю не выпадет. Проверяя предположение, спросил, подмигнув:
— Цивинскому не сказывал?
— В том-то и гвоздь, — зачастил Красин, — первую минуту упустил, а потом как-то неловко…
— Не по уму вышло, — протянул Афанасьев, чмокнув губами, — Михайло-то Иваныч не одобрил бы… У него конспиративные правила в первую голову. Не-ет, не одобрил бы…
— Знаю. — Леонид взялся за шапку с виноватым видом, готовый к самому суровому решению. — Как же будем?
— А вот так: приходи в субботу — и дело с концом! — Федор Афанасьевич задорно блеснул стеклами очков. — Предупредил — побережемся. Всю жизнь по правилам не слепишь, Брусневу тоже ведомо…
— Ну спасибо вам! — обрадованно встрененулся Красин. — Понимаете, так долго ждал… И вот незадача… Спасибо!
Афанасьев хмыкнул:
— Чудак-человек, за что же? Коровин узрит одним глазом — тебе поболее других не поздоровится. Ну, а коли не боишься, тебе и спасибо, не нам…
Пришел в субботу к назначенному часу. На столе все тот же самовар, — видимо, соседи добрые, не отказывают вещь. Баранки с маком, монпансье. Дешевые фаянсовые чашки, щипцы для рафинада, Вечеринка, да и только!
Федор Афанасьевич в новой косоворотке, празднично торжествен. Помог раздеться, показал место почетное за столом, с длинного конца:
— Усаживайся, Никитич, удобнее. Ближе к самовару…
По дороге сюда, мысленно проигрывая первую встречу с кружком, Леонид подбирал слова для начала занятий — какие-то необыкновенные, чтобы сразу же увлекли людей. И досадовал на себя за то, что подходящих слов найти не мог, и уже сомневался, за свое ли взялся дело, не получилось бы конфуза. А теперь вот, увидев молодые смущенные лица и глаза, выражающие неподдельный интерес, хотя он еще ничего не сказал, Красин почувствовал себя весьма уверенно и, открыто улыбнувшись, негромко произнес:
— Будем знакомиться, товарищи. Начнем с того, что каждый немного расскажет о себе… Вот вы, товарищ, — обратился к востроносому мужику с густой, спутанной шевелюрой, — начинайте вы…
— Да что же такое — мы, — почему-то неохотно промямлил востроносый. — Прядильщик с Калинкинской фабрики… Кличут Григорием Нечесаным… Меня тут знают…
Все засмеялись. Григорий Савельевич Штрипан настолько привык к своей кличке, что фамилию считал чем-то лишним, ненужным в простом обиходе. Мог бы, кажется, расстаться с излишне буйными кудрями, навести под шапкой порядок, но нет, не хотел и разговоры по этому поводу отвергал. Ходил на фабрику и дома был такой же — с нерасчесанной шапкой густых жестких волос. Умный мужик, считал Афанасьев. На язык востер. Начнет толковать о Степане Халтурине — заслушаешься. Хозяев, начальство всякое ругал отчаянно, излишне даже; не оглядываясь, не вникая, кто перед ним, нет ли чужих ушей. Стишки пишет, шутка ли! Про тяжелую долю, про пакостную жизнь рабочего человека… Да, умен, Григорий Нечесаный, не отнимешь. А вот — с червоточинкой. Зашибает изрядно. Пьет проклятущую с кем попало, лишь бы наливали. Так недолго и с круга сойти. Вовлекая Штрипана в подпольную работу, Федор Афнаасьевич надеялся выпрямить человека, помочь ему…
После Штрипана говорила Анюта Болдырева. Краснея, заикаясь от волнения, бормотала:
— Была у Паля ткачихой… за Невской заставой… Теперь на Новой бумагопрядильне…
Куда подевалась вся ее бойкость? А ведь по натуре бойка, знал Афанасьев, отменно бойка! Когда впервые заволынили палевские ткачи, годов пять назад, немец-директор вышел к народу и стал успокаивать. Еще немножко и уговорил бы разойтись. Но она, совсем тогда девчонка, выскочила вдруг из толпы и, высунув язык, громко потребовала: «Надбавь пятачок! Пятачок надбавь!» Немец от столь явной дерзости остолбенел, смутился и, беспомощно озираясь, ушел со двора.