— Едва ли.
В единственной комнате синагоги стало удушающе жарко. А может, это у Кирша начинался приступ клаустрофобии. Отец его в любой синагоге, независимо от размера, так себя чувствовал, ничто не выводило его из себя больше, чем собрание молящихся. Совместная молитва возмущала его по самой своей природе. Он называл это блеяньем овец, атональными выстрелами бездумных, бьющими по единственной постройке, которую Гарольд Кирш ценил: храму отдельной личности. Кирш оттянул воротник. Пора выбираться отсюда, подальше от этого въедливого раввина с желтыми зубами.
— Если вдруг услышите что-нибудь, что, на ваш взгляд, может нам пригодиться, пожалуйста, дайте мне знать.
Раввин кивнул, при этом каким-то образом дал понять, что Кирш его не впечатлил.
Кирш вышел из синагоги. Машина его была в гараже — в ней требовалось заменить выхлопную трубу, деталь, доставки которой, по-видимому, придется ждать неделю, и он одолжил у приятеля-констебля мотоцикл. Он завел мотор, еще раз поглядел на записку раввина и покатил к больнице Ордена иоаннитов. Уже начинало смеркаться, когда он подъехал. Кирш прошелся по коридорам с окрашенными в цвет чая стенами и по палатам, мимо железный кроватей, где больные лежали под натянутыми москитными сетками, словно в гигантских колыбелях. Черно-белые, с загнутыми краями чепцы медсестер делали их похожими на монахинь — возможно, некоторые из них и были монахинями. Но только не женщина Де Гроота, насколько он мог судить.
Кирш ее не нашел. Старшая сестра, дородная дама во всем белом, так и не снявшая с униформы устаревший символ — турецкий полумесяц, сказала ему, что Элис отправилась в Назарет повидаться с друзьями из Англии. Ей снова выходить на смену в воскресенье после полудня, так что она, вероятно, будет в Иерусалиме уже завтра вечером или в воскресенье утром.
— Знаете ее адрес в Назарете?
— Только иерусалимский.
— Можете мне дать его?
Сестра встала из-за письменного стала, подошла к деревянному картотечному шкафу и вынула из него листок бумаги. Крупным, уверенным почерком с ровным наклоном переписала для Кирша адрес.
— Элис в опасности?
— Не думаю.
Кирш спросил у сестры и про Де Гроота. Видела ли она его когда-нибудь?
— Он заходил как-то раз в детское отделение, — ответила сестра. — Принес небольшие подарки, за что мы ему очень признательны. — У Кирша сложилось такое впечатление, что она не подозревала — до этого во всяком случае, — что Де Гроот как-то связан с одной из ее медсестер.
— Не показалось ли вам странным, — спросил Кирш, — что еврейский ортодокс приносит подарки арабским детишкам?
— Да нет. Настоящее милосердие не знает религиозных барьеров, капитан.
На обратном пути Кирш остановился купить миндаля у придорожной торговки. Было уже поздно, когда он вернулся домой. Он сидел на веранде и лущил орехи. Ночь была ясная, далекие звезды словно уговаривали его примириться с одиночеством. Больничные запахи — камфоры и йода — все еще преследовали его. Он вспомнил воздушный налет в Лондоне во время войны. Он с матерью был тогда в Восточном Лондоне. Зачем они туда поехали? Кажется, к ювелиру. Киршу было тогда шестнадцать. Он схватил маму за руку, и они влились в поток людей, спешивших по Майл-Энд-роуд к Лондонской больнице. Быстро спустились в подвал и уселись на полу. Его мама сложила свое элегантное красное пальто и подстелила его вместо подстилки. Больные в теплых пижамах поддерживали друг друга под руки, это ходячие. Медсестры поднимали тех, кто был в инвалидных креслах. Кто-то постоянно кашлял, воняло ужасно. Он был не по годам рослым, и на него посматривали с укоризной — как и на всех, кто не служит. Очень хотелось крикнуть в ответ: «Я еще слишком молод!» Примерно через час немецкие цеппелины улетели, и дали отбой.
Ободренный воспоминаниями, Кирш решил написать письмо домашним, но как только достал из ящика кухонного стола ручку и бумагу, передумал. Прошлое уступило место мечтам о будущем. Как он путешествует вместе с Джойс, а ее мужа в поле зрения уже нет. Кирш представлял лицо Джойс, ее серо-зеленые глаза, тонкие, словно очерченные карандашом брови, белые пряди, которые она отводит от лица. Чуть широковатый носик и пухлые губы. Уж не влюбился ли он? Что за нелепость!
10
— Сотня фунтов?
— Ты что, не веришь слову губернатора?
Блумберг вынул из брючного кармана смятый конверт. Вытянул из него бумажку и зачитал вслух командирским басом:
Выдать М. Блумбергу, в прошлом капралу 18-го Королевского стрелкового полка, за вид Масличной горы. Сто фунтов стерлингов. Половина указанной суммы выплачивается сразу, половина по получении вышеупомянутого шедевра.
Джойс со смехом выхватила письмо. Все именно так, как он и сказал, без указаний на армию, естественно, и без последних двух слов.
— А что же будет с «Еврейской жизнью в Палестине»?
— Продолжится без меня.
Они сидел и в саду под смоковницей, возле прорехи в зеленой изгороди, через которую ввалился Де Гроот. На другом конце долины в темнеющем пейзаже проступали очертания каменных домиков арабской деревни.
— Скажешь им, что я заболел, — добавил Блумберг.
— Сам скажи.
Блумберг привстал со стула и поцеловал ее в губы. Похоже, Джойс не одобряет его поступка, но не стал доискиваться причины. Да и неважно, проще было объяснить это ее американской темпераментностью, которая его всегда умиляла.
— Когда приступишь? — спросила Джойс.
— Уже приступил. Росс выделил мне крышу своего дома.
— Ты уверен, что это именно то, чем тебе хочется заниматься?
Блумберг ответил не сразу. Прошелся до калитки, сметая рукой желтые метелки высокой травы, потом обернулся к Джойс:
— Я не собираюсь рисовать почтовые открытки для правительственных чиновников, если ты об этом.
Потом они лежали на кровати, рядом, но не касаясь друг друга. Блумберг глядел в потолок, где от зимних дождей остались разводы — причудливая карта пятен почему-то действовала на него успокаивающе. Надо бы ему промолчать, но желание завести ее пересилило. И он заговорил, обманчиво спокойно:
— Как покатались с капитаном Киршем?
Джойс открыла глаза:
— Значит, ты видел.
— Интересно было?
— Не знаю, не заметила.
— Он, должно быть, твой ровесник или еще моложе — так трогательно.
Джойс приподнялась на локте. Она была голая, ее прикрывала лишь простыня. Блумберг осторожно коснулся ее груди.
— У него брат погиб на войне.
— Какая досада.
Джойс отвернулась. Блумберг обнял ее сзади, скользнул ладонью по лицу, словно слепой, очерчивая контур ее губ, носа.
— Помнится, когда я сидел в окопе… — произнес он с расстановкой, как старый вояка, перед тем как поведать очередную страшную байку.
— Да.
— «Какие-то черти затянули провод на шее моей».
— «И я онемел». Почему ты вечно иронизируешь?
Он написал этот стишок на синем карандашном эскизе — единственной работе, которую Блумберг принес с войны.
Он обнял ее, коснулся губами впадинки на ее спине и сказал шепотом:
— «Приставил ружье к ноге и спустил курок». — И для большей убедительности провел по ее ноге искалеченной ступней, на которой не хватало большого пальца.
— Перестань.
Он погладил ее по щеке. Если он рассчитывал на слезы, их не было.
— Что же с нами будет? — голос его дрогнул.
— Не знаю, — ответила Джойс.
— Тебе лучше уйти от меня, — сказал он.
— Может, и уйду, — прошептала она.
Джойс села в кровати и замерла, прислушиваясь. Кто-то бродил возле дома, сомнений не было. Шаги, глухой стук опрокинутого цветочного горшка. Она тронула Блумберга за плечо, чтобы разбудить, и стала ждать. Подозрительные звуки теперь доносились со стороны пустоши за домом. Потом снова тишина. Она снова прилегла на хлипкую подушку. Наверно, померещилось… Должно быть, бездомная собака, здесь их так много, или коза: эти твари бродят без присмотра, ищут, чем бы поживиться, перекрывают дорогу автомобилистам. Она посмотрела на Блумберга: тот лежал на спине в полосатой пижаме, натянув простыню почти до самого лба — как саван. Она осторожно поправила ее, подоткнув у подбородка. Во сне черты его лица смягчились. Обиженное выражение на время исчезло. Прошло десять минут, Джойс уже задремала, но на этот раз шаги раздавались уже совсем близко.