— Святой отец, государь просит благословения на поход в Новгород...
Филипп только вскинул глаза, ничего не ответив. Малюта почувствовал тайное злорадство: ага, вот оно, начинается! Чтобы было совсем ясно, добавил:
— Новгородского епископа Пимена в измене обвиняют.
Даже в темноте была видна усмешка бывшего митрополита. Скуратов напрягся — радуется Филипп? Но тот ответил совсем другое:
— А что ж государь сам не пришёл?
И отвернулся, точно всё заранее знал о замыслах Малюты. Скуратова перекосило: он что, и впрямь смерти не боится?! Григорий Лукьянович стоял близко к ложу Филиппа, потому как сама каморка уж очень мала. Рука его сама потянулась к подушке, лежавшей поверх остального тряпья. Нащупав подушку, Скуратов ещё раз спросил уже злым голосом:
— Так благословишь на доброе дело государя нашего Ивана Васильевича?!
Ждал возмущения: «Доброе?!», а услышал:
— Делай скорее то, за чем пришёл.
И не выдержал Григорий Лукьянович, подушка накрыла лицо Филиппа, прижалась к его носу и рту, не давая дышать. Сначала ноги узника поневоле дёрнулись, ведь любой человек хочет жить, даже тот, кто ждёт смерти. Но, почти сразу осознав свой последний миг на земле, Филипп успокоился.
Не ожидая, что всё получится так легко, Скуратов зачем-то всё жал и жал подушкой уже задушенного Филиппа. Потом опомнился, отбросил её в сторону, за лежанку, заставил себя вглядеться в неподвижное лицо узника. Понял, что тот мёртв, выскочил за дверь. Коридор был пуст, постарался Степан Кобылин, ни к чему слушать, о чём беседует царский посланник с бывшим митрополитом.
Сапоги Малюты затопали к крыльцу, рванул на себя дверь с криком:
— Недоглядели?!
Игумен ждал его на ступеньках ни жив ни мёртв. Крик Скуратова заставил игумена побледнеть окончательно. Мысли бедолаги метались живее мышей, застигнутых котом в поварне. Что там в келье Филиппа случилось?!
— Недоглядели?! Уморили опального смрадом печным?!
С забора взметнулась стая ворон, точно выжидавшая свою добычу. Их «кар-р-р!» заставило вздрогнуть старцев не меньше скуратовского вопля.
Тут и игумен, и даже тугодум Степан Кобылин поняли: Филиппа больше нет, но на себя вину за это Скуратов брать не собирается. Игумен спешно осенил себя крестом, а Кобылин бухнулся на колени:
— Не вели казнить, боярин!
Скуратов для виду погневался, но обещал перед государем слово замолвить, мол, не со зла недогляд был, без злого умысла, по нерадивости...
Григорий Лукьянович так и доложил Ивану Васильевичу, мол, помер опальный старец Филипп от неуставного зноя келейного по недогляду его стражей. И замер от раскатов царского голоса:
— Да как посмели! Погубили Филиппа?! На кол посажу!.. Велю самих казнить смертию лютой!
Ужас сковал сердце Малюты, но подняв глаза на Ивана Васильевича, он увидел насмешку в царском взгляде и понял, что крик для других, а для него самого вот эта усмешка. Бухнулся на колени, как Стёпка на монастырском крыльце, запричитал:
— Пощади, государь-батюшка! Недоглядели проклятые!
Государев посох всё же прошёлся по спине Скуратова, для порядка и его иногда поколотить можно, но не слишком больно и недолго. Игумена и Стёпку Кобылина тоже наказали, но не до смерти, отправили в дальние монастыри. Вечером, разговаривая со своим зятем Борисом Годуновым, Григорий Лукьянович кряхтел:
— За что и бит был?
Спина верного Малюты болела несколько дней, зато понял, каково тем, кого государь отходит тяжёлым посохом всерьёз.
А Филиппа сначала похоронили в самом монастыре, но в первый год по смерти Ивана Грозного он был перевезён в родную обитель — на Соловки. А в 1652 году царь Алексей Михайлович из рода Романовых по совету патриарха Никона повелел перевезти прах бывшего митрополита в Москву и его мощи выставить в Успенском соборе Кремля. Сам Филипп решением Собора был причислен к лику святых. Царь новой династии просил прощения у убитого митрополита от имени всей России, от себя и своих потомков.
Ныне в Москве у Яузских ворот стоит величественный храм Петра и Павла, возведённый на средства бояр Колычевых. Есть версия, что он накрыл могилу Григория Лукьяновича Скуратова, того самого Малюты, убившего митрополита Филиппа. Потомки выполнили заповедь своего замечательного предка «любить врагов ваших».
За 15 лет до конца.
АЗ ЕСМЬ ЦАРЬ!.. ЕДИН, И ДРУГОГО НЕ ДАНО!
т этой тени Иван Васильевич и вовсе откинулся навзничь и захрипел.
Если бы кто увидел тень, поразился — не святой отец, не ближайший советчик появился из тьмы угла, а словно сам Иван Грозный, только постарше и покрепче.
— Нет тебя! Нет! И не было!
— Чего ж ты тогда боишься?
Государь уже захрипел, посинел, заваливаясь на спину, лекарь всё пытался чем-то его напоить, хотя было ясно, что это бесполезно...
Так кого же больше других испугался умиравший царь?..
* * *Иван Васильевич в который раз уже не мог успокоиться в тяжком раздумье.
По Руси гуляла его опричная армия, грабя и наводя ужас одним своим существованием. Никто и не помышлял уже о сопротивлении, уже уничтожен весь род Старицких, и старую княгиню Ефросинью в монастыре извели, и князя Владимира с женой не было больше, Иван Васильевич сам уничтожил, некому поперёк царя к власти рваться... А он всё думой какой-то страшной исходил, всё измену выкорчёвывал...
Только один человек знал, что это за дума. Знал, но помочь ничем не мог.
Снова и снова разводил руками Малюта Скуратов:
— Нет, государь...
Кажется, уже пол-России по человеку перебрали, сквозь опричное сито просеяли, но Георгия не нашли. Иногда закрадывалась мысль, что нет его вовсе, мало ли что могло за столько времени с человеком случиться... Но Иван Васильевич стоял на своём:
— Есть! Нутром чую, что есть. Ищи!
Скуратов искал. Но на сей раз царь позвал к себе в тайную молельню, озабоченный явно не собственными грехами.
И верно, стоило плотно закрыть дверь, как огорошил заявлением:
— Не там ищешь!
У Малюты не просто похолодело на сердце, оно обмерло:
— Дак как же, государь? Где велено, людишек перебираем.
— Он не станет ноне в тайниках отсиживать, не мальчик, чай. По Руси измена множится, дай волю, бояре один за другим прочь побегут, только потому и не бегут, что земли у них здесь да пойманными быть боятся.
Малюта чувствовал, что не ради него говорит это государь, Иван Васильевич вслух рассуждал сам с собой, точно выговаривал то, что в мыслях накопилось. Наверное, так и было, а потому молчал верный пёс, только слушал.
— Откуда проще всего за границу бежать, чтобы на нас чужую помощь привести?
— Из Полоцка...
— Не-ет... От литовцев мы всегда неприятностей ждём, как и от Девлет-Гирея. А ежели ждём, значит, готовы отбиться. Пусть захватывают город, другой, мы снова отобьём, в ответ чего захватим. Хуже, когда внутри измена. Самое страшное — это коварство, от него защиты нет, понимаешь это? Когда уж ясно станет, что коварством побеждён, то сопротивляться поздно. Старицких нет больше, один он остался, значит, пора и ему тоже... Откуда может этот змей выползти? Откуда и не жду, но если его рядом не оказалось, значит, сидит там, где силу свою чувствует. А сильным остался только Новгород с его землями. И удобным во всём, и своих сил немало, и помощь есть откуда взять.
Скуратов ахнул:
— Да ведь в Новгороде Пимен?! И смирные они...
Царь почти забегал по маленькой молельне, из-за широкого шага полы его длинного кафтана распахивались, задевали Скуратова. Но тот не шелохнулся, даже не отступил дальше к стене, настолько поразили Малюту слова государя. Мысли одна другой быстрей мелькали в голове. Хотелось сказать, что Новгород опричников не потерпит, можно людишек положить зря, да и как там перебирать?
— С чего Пимен так в митрополиты рвался? Не с того ли, чтоб сподручней меня было убрать?
Это была уже нелепица, но Григорий Лукьянович не привык даже задумываться над словами государя. Если сказал Иван Васильевич, значит, так и есть! Решился наконец верный пёс спросить:
— В Новгороде людишек перебрать, государь?
— Нет! Он не там, город хоть и большой, а там на виду был бы. Он где-то ближе... Отправь ловких в Тверь, да таких, чтоб никто ничего не заподозрил. Пусть всех Георгиев переберут, всех поимённо.
Он остановился, чуть постоял, а потом усмехнулся:
— А в Новгород вместе пойдём, позже. Новгород силён против Москвы, слишком силён. Бил их дед, да не добил.
— Спалить?
— Нет, но разорить так, чтоб впредь супротив Москвы головы поднимать не смели ни в торговле, ни в чём другом.