Аночка не была у Юлии Николаевны ровно с тех пор, как узнала о сотрудничестве профессора Лупягина в зубатовской организации. Она подумала, что, зайдя к Юле, интересно кстати узнать, пошел ли профессор сегодня со своими учениками-рабочими на панихиду по Александру Второму.
Счастливая, радостная Клавуся, услыхав, что Аночка возвратилась домой, пригласила ее посмотреть на великое чудо.
Румяный Ванечка в распашонке дрыгал ножками на кровати, находясь в состоянии сытенького младенческого блаженства.
— Где уточка? — спрашивала его Клавуся. — Ванечка, где у нас уточка?
Крохотная ручонка неверным движением тянулась в сторону красной резиновой утки с пищиком на пупке.
— Вот она, уточка! Вот она, уточка! — в энтузиазме множество раз повторяла Клавуся. — А где попугайчик? Где попугайчик? — приступила она к новому пристрастному допросу.
Ручонка тянулась в сторону разрисованного зеленой краской целлулоидного попугая, которого несколько дней назад подарила Аночка.
— Вот-вот-вот попугайчик! Вот где у нас попугайчик! — пищала Клавуся, приникая счастливым лицом к голенькому животику сына…
Выразив надлежащую дозу восторга по поводу гениальных способностей Ванечки, Аночка показала Клавусе телеграмму и вышла из дома.
Горничная Лупягиных впустила Аночку в квартиру. Раздеваясь, Аночка заметила на вешалке в прихожей знакомую ей профессорскую шубу с бобрами и шапку. Значит, Лупягин не был среди «патриотов» в Кремле.
Юля отозвалась на стук из своей комнаты слабым, больным голосом и впустила к себе Аночку не раньше, чем та ответила на её оклик. Было похоже на то, что в этом жилище только что был произведён обыск или хозяйка с часу на час его ожидала: на полу были разбросаны бесчисленные клочки разорванных писем, смятые бумаги, по всем углам комнаты разлетелись страницы какой-то подвергшейся растерзанию книги, скомканная постель была перерыта, одна из подушек упала с кровати и лежала, неподнятая, на полу. Комнату наполнял душный, в недавнем прошлом очень знакомый запах Клавусиной спальни — запах ландыша с валерьянкой, но смешанный с духами.
На двух стульях стоял раскрытый чемодан, из которого в беспорядке свисали какие-то кружевные бретели, резинки, ленты, висел рукав алой шелковой кофточки. По полу были разбросаны юбка, чулки, газовый шарф, на которые Юлия Николаевна без стеснения наступала, выражая к ним полное презрение.
Волосы Юлии были растрепаны, она была в полурасстегнутом капотике, потускневшие, заплаканные глаза утратили все свое обаяние, и ее большой рот казался особенно некрасивым.
— Аночка! — трагическим шепотом воскликнула Юлия. — Аночка! — повторила она, и лицо её искривилось гримасой плача. — Я покинута, Аночка!.. Я отдала ему всю, всю любовь, всю женскую страсть, нежность и честь семьи, а он… он бежал, как трус! Подлый трус!! — внезапно выкрикнула она и заплакала, прильнув к плечу Аночки.
— Успокойся, не надо, не надо же, Юля! Ну, тише же, тише! — просила Аночка. — Ведь я ничего не могу понять, ведь я ничего не знаю. О ком идет речь? Об Иване Петровиче? Ты мне скажи, о чём речь? Куда он бежал, почему?
Аночка заботливо усадила Юлию Николаевну в кресло. Юля смешно, как ребенок, в обиде надула губы.
— Не знаю. Я и сама не знаю, — всхлипывая, бормотала она. — Какое-то безумство, в которое я… которому я поддалась… — Юля закрыла глаза и заломила руки над головой. — Ах, такие прекрасные были мгновения — и так всё разбить, так разбить… — в отчаянии продолжала она. — Не покидай меня, Аночка. Не оставляй. Я не знаю, что с собой сделаю… Я обманута… Этот поэт, автор книги, которую я переводила… Ты разве не знаешь? Гастон Люнерье… Не знаешь? Не слышала? — удивилась Юля. — Ведь вся Москва говорила о нашей любви, столько сплетен, злых и хитрых улыбок!..
— Но я ничего не знала. Ведь я совсем в другом обществе. У нас об этом не говорят, — возразила Аночка.
— Да, я всегда удивляюсь, как это студенчество и курсистки живут в стороне от нашей литературной жизни, — с явным сожалением к студентам сказала Юля. — Так вот, он уехал в Париж… без меня… — последнее слово Юля на силу выдавила, без голоса, одними губами.
Аночка несколько растерялась. Она не знала, что и сказать по такому печальному поводу.
— И не надо, не надо! Не надо! Я и сама не хочу! Не хочу!! — вдруг закричала Юля.
Она вскочила с кресла, подбежала к раскрытому чемодану и в исступлении стала выбрасывать из него все содержимое, с ожесточением кидая на пол по разным углам кофты, сорочки, юбки, чулки, требенки, усеяв в один миг всю комнату, засыпав паркет рисовой пудрой.
— Не хочу, не хочу, не хочу! — кричала она.
Аночка слышала, как в прихожей раздался звонок.
— Юля, Юлечка, тише! Там могут услышать! — останавливала она.
— Я ничего не боюсь! Мне нечего больше терять! Я опозорена! О-по-зо-рена! — словно бы с наслаждением повторяла Юля. Казалось, что ей нравится не только это трагическое слово, но самое положение доставляет ей жгучую радость. — Я унижена, выплюнута, как набившая оскомину жвачка! Как жвачка!.. Стыдно мне! Стыдно мне, Аночка! — завопила Юля.
В этот миг дверь в её комнату стремительно распахнулась, и на пороге в пальто и шапке, с чемоданом в руке предстал бледный, взволнованный, со всклокоченной бородой Иван Петрович Баграмов.
— Ивасик! — взвизгнула Юля и отпрянула от него в дальний угол, словно в припадке безумия.
— Юля, что с тобой, Юля? — спросил он дрожащим голосом, не замечая в комнате Аночки.
— Ивась, я погибла! — воскликнула Юлия Николаевна, падая на колени. — Я недостойна тебя…
Аночка хотела выйти из комнаты, чтобы не быть свидетельницей их супружеской драматической сцены, но Юля вскочила и схватила ее за руку.
— Аночка, Аня, не уходи! Я хочу признаться открыто и честно в своей вине. Я все равно недостойна, и ты должна быть свидетельницей моего позора… Я хочу еще больше унизить, унизить себя! Унизить, унизить, унизить!.. — твердила Юля охрипшим голосом, колотясь головой о косяк окна.
— Юля… Юлечка, ты успокойся, уймись! — отрывая её от окна, стараясь держаться спокойно, дрожащим голосом умолял Баграмое. Он насильно посадил Юлию Николаевну в кресло, сбросил шапку и шубу на открытый чемодан Юлии. — Мы потом во всём разберёмся. Ты успокойся…
— Я тоже так думаю, Юля. Я лучше пойду. Я пойду, — настойчиво повторила Аночка. — Тебе успокоиться надо. Сейчас ты не можешь. До свиданья, Иван Петрович.
Аночка выскользнула из комнаты Юлии Николаевны.
У окна в прихожей стояла Глафира Кирилловна, близорукими глазами рассматривая какую-то бумагу. Аночка поздоровалась с ней, направляясь к вешалке.
— Нич-чего не могу понять! — сказала Глафира Кирилловна. — Здравствуйте, Аночка! Помогите, пожалуйста, мне разобраться: что тут такое?.. Я никаких посылок не отправляла… Какой-то Швецов, Енисейской губернии… Принёс почтальон, и вот — здравствуйте! Что тут такое? — недоуменно проговорила она.
Аночка поняла, что это весточка от Володи, что не Швецов, а Шевцов. У нее от радости замерло сердце. Она взяла бумагу из рук профессорши и поднесла к окну. Так и есть! Это был бланк на посылку, отправленную ею Володе от имени и с адреса Юлиной тетки.
«…Енисейской губернии, Красноярского уезда…» — читала Аночка собственный почерк.
И вдруг от надписи, четко сделанной красными чернилами, у Аночки зарябило в глазах и голова закружилась: «По поводу смерти адресата возвращается отправителю…»
— По поводу смерти! Смерти! — крикнула Аночка.
Она обернулась к Глафире Кирилловне и с жалобно перекосившимся от испуга и боли лицом тихо сказала:
— Это… по поводу смерти… Володи… Володи… — повторила она, как бы поясняя.
— Юля! Юля! Скорее! Ей дурно! — услышала Аночка где-то вверху, далеко голос Глафиры Кирилловны.
1
После обеда подул резкий ветер с колючим снегом. Кончилась короткая февральская оттепель, возвращался мороз, и народ торопливо шагал по мгновенно обледеневшим улицам, расходясь из Кремля.
Торжественная речь самого царского дяди, великого князя Сергея, генералы и важные господа вокруг памятника, богослужение, пение пятидесятитысячным хором гимна «Боже, царя храни» — осталось все позади. Усталый, озябший народ растекался из центра Москвы по домам, к рабочим окраинам.
Длинные, узкие улочки и переулки Пресни вели возвращающихся «верноподданных» прохоровцев между кособоких и мелкорослых домишек, из которых многие были покрыты по-деревенски — щепою и тесом, и приводили к заставе, в фабричные казармы и убогие дворы, где ютились те, кому не хватало мест в казармах.
Лизавета и Варька вошли в свой домишко, когда уже все население квартиры сошлось домой. Снежная вьюга навлекала ранние зимние полусумерки. Темнота сгущалась тем более, что низкие тусклые окна изнутри обметывало налетом инея, который садился на стекла от человеческого дыхания, разом наполнившего приземистое жилище, и от вытащенных из печи двух тяжелых, ведерных чугунов — с картошкой и щами. За тесемки и нитки извлекали жильцы из шей, завязанный в приметные тряпицы каждый свой отдельный мясной приварок, считали, деля, вареный картофель.