Печку вытопили давно, в расчете на раннее возвращение. Щи за спорами и возней простывали, а с ветра, с метели хотелось похлебать погорячее, и в нетерпении все раздражались обычной сутолокой.
И хотя в помещении было уже темновато, никому и в голову не приходило так рано зажечь лампу: не книги честь! Мимо рта ложку не пронесешь, хоть и ночью!
Толпились у длинного стола, кто сидя, кто стоя, разбирая свою еду по глиняным, жестяным и оловянным мискам.
— С государем-освободителем, царство ему небесное, и кишки не согреешь, сколько проваландались, право! — ворчал старик, пристраиваясь на скамейке в конце стола, поближе к окошку.
— Сам ревел, как телок-то, «Боже, царя храни». На других не пеняй — «проваландались»! Сколько картох-то набрал? — остановила его сердитая женщина.
— Сколько клал, столько взял! Тебя не объем, не обижу! Не то, что… другие! — откликнулся старый.
— Да ты, старый пес, на кого намекаешь?! В мою сторону посмотрел? На кого намекаешь?! — закричал на него ражий сосед-богатырь, который уже успел расправиться со своей картошкой и теперь глодал длинную голую кость, чуть ли не бычье ребро.
— А где же мой узелок-то с мясом? Аи кто подхватил?!. В три четверти кусок был, с жирком! Ведь ребенка кормлю, бесстыжие! — жалобно и растерянно зашумела вторая женщина.
— Глаза-то разуй, не галди! Это чей узелок?!
— Мой и есть! — воскликнула женщина. — Да что тут увидишь, темно, хоть лампу пали в такую-то рань! — оправдывалась она.
— А чего же шумишь про бесстыжих! Не разбойники в избе живут, православные люди!
— Не люди, а право-то чисто собаки! — раздался из-за переборки грозный окрик Лизаветы. — Ну, живо, давай закрывай базар! Разорались!
— А ты не ругайся, хозяйка. Народ ведь устал, иззябся. Зато и шумим, друг дружку шпыняем, — успокоил Лизавету положительный голос тихого длинноволосого малого, недавно пришедшего из деревни. Про него говорили, что он сектант, молокан, хотя он ел мясо, как все. Разве только что был смирен, не ругался дурными словами, да ещё ни кто не видал его в церкви.
— Тебя не спросила, когда на кого мне ругаться! Ты устал-то, а я не устала! Язык придержи! — снова зыкнула Лизавета. — Молод еще замечать хозяйке!
Она тоже прозябла под этой поднявшейся так внезапно февральской пронзительной вьюгой, звала Федота зайти вместе в чайную, согреться да посидеть. А он увязался с какой-то компанией от Гужона, заважничал и, едва посмотрев в ее сторону, отмахнулся. Она разозлилась, заревновала его к молодой черноглазой конторщице из той компании и вот пришла вместе со всеми домой, злая, как ведьма, с больной головищей, с проклятой занудной болью поперек поясницы, с желанием тишины и тепла, а в неприютной каморке не прибрано, и она ничего не варила, и Варька в последнее время избаловалась, отбилась от рук по гулянкам. Лизавете хотелось именно в Варькины космы вцепиться, самой завыть от досады и ревности, а сорвала на других, и теперь ей не так-то легко уже было сразу смириться. Если бы тут же за переборкою оробели, притихли бы после ее хозяйского окрика, то и она испытала бы хоть на время какое-то успокоение. Но там не унялись, там снова визгливый голос заспорил за две картошины…
— Да вам говорят, чтоб вы сдохли совсем, перестаньте скандалить! — злее прежнего крикнула Лизавета с порога своей комнатушки, широко распахнув скрипучую дверь.
— А ты бы сама помолчала! На кого разеваешь хайло-то? Чего людям жить не даешь? — вдруг прорвался Антон, который не мог одною рукой очистить своих картофелин, а так в кожуре и макал их в соль, похваляясь перед другими, что у него зато горячее.
Лизавета остолбенела, да так и застыла с открытым ртом, растопырив руки от удивления.
— Вот сверчок! — воскликнула наконец она. — Ты чего разошёлся, запечный житель?! Не гонят тебя на двор — сиди да молчи! Позабылся?!
— Нет, не я забылся, Лизка! Ты всё на свете забыла — и честь и совесть! В барыни, что ли, метишь?! Народ от ходьбы замучен, голодный, издрог, а ты кидаешься, чисто волчиха! — вычитывал он, поднявшись из-за стола с горячей картошкой в руке.
Народ в избе приутих. Лизавету боялись. Все были рады беспощадной отчитке Антона, но никто не осмелился подать голос. Слушали…
— Со-все-ем обнаглел! — Лизавета вышла на середину «общей», большой комнаты. — Ах ты паршива блоха! Да как ты посмел на меня шуметь?! Это я-то тебе волчиха?! А кто тебя даром держит, калеку, в избе?!
— Уго-одница божия! Без трех вершков пресвятая мать богородица! — со злобной издевкой сказал Антон. — Расхвалилась-то милостью! Продалась ты с Федотом вместе полиции за серебряную цепочку к часам да за важные сапоги в калошах. Калоши тебе и цена вместе с царем-освободителем, и со твоим Федотом, и со всеми благодеяньями вместе! Издеваетесь над людями! Ты сама весь народ силком, на веревке тащила на царскую панихиду, как рабов подневольных!.. Боятся тебя, пошли! А я тебя не боюся! Вот!
Антон освободил руку, сунув картошку в рот, и выставил кукиш под нос хозяйке.
— Да что ты плетёшь?! Как так — на верёвке?! — заорала на старика его племянница Варька, выскочив из-за спины Лизаветы. — Нынче день — государя-освободителя память! Как так — подневольных?! Рабочие люди от сердца шли, а ты кукиш бесстыдный суешь!
Антон обжёгся горячей картошкой, выплюнул её снова в горсть и разозлился ещё того пуще. Он готов был поспорить, задеть Лизавету, но и снести от неё обиду. Ведь в самом деле, она держала его задаром в избе, никогда до сего дня ни единым намеком не выставляя себя «благодетельницей». Антон понимал и сам, что Лизавета никого не неволила, не тащила силком на царскую панихиду. Гнали народ другие — хоть тот же Федот. И Лизавета что — баба и баба! Даже добрая баба. Горько, было ему за покойницу Маньку. Казалось, не разойдись она с Лизаветой, так и жила бы тут да жила. Однако нахальное вмешательство племянницы, хитрой, корыстной девки, затопило всю душу Антона горечью, болью, отчаянием одиночества…
— Ты, что ли, шлюха, «рабочие люди»? — напал он на племянницу. — Кровопивица вошь! Ты Маньку со света сжила, загноила в подвале! И Лизаветино сердце ты на неё распаляла, чтобы Манюшкино тёплое место в «хозяйской» занять!.. Тебя бы, проклятую, на кладбище сегодня везти под рогожей, а Маньке-то жить бы да жить! Вы вместе с Лизкой ее погубили, царство небесное!..
— Манька издохла?! — визгнула Варька в лицо Антону. — А мне ее ни вот столько не жалко!
— Да уйди ты, паскуда вертлявая! Цыц! — неожиданно гаркнула, на свою наперсницу Лизавета и подступила к Антону. — Ты, что ты городишь, Антон?! Что городишь?! — Как погубили? — задохнувшись, спросила она в испуге, упавшим голосом.
— А так! Сожрали! Вогнали вы Маньку в могилу, вот что я и говорю! — с надрывом крикнул Антон. — Манька-то солнышком ясным была в избе — всех спроси! Сердце-то было какое в Манюшке? Святое!..
Все обитатели лачуги молча жевали, хлебали, не вмешиваясь и до, этих пор будто не слыша. Только теперь, когда Антон вслух сослался на всех, отозвались единым вздохом.
— И вправду сердечная девка была. Неужто уж догорела? Как скоро-то! Царство небесное, вечный покой! — раздались голоса.
В сумерках избы замелькали, крестясь, руки.
Маньку помнили все, веселую и приветливую, подчас, бывало, и вспыльчивую и шумную, добрую Маньку. Ее все жалели, когда Манька рассорилась с Федотом и Лизаветой, ушла, а там захворала и покинула фабрику, а там… пропала с глаз, ну и… забылась…
— Чахотка не тётка! — вздохнул старый ткач, отложив ложку. — Во смерти и животе — один бог надо всеми… Закурим, что ли, Антон! Бери табачку, — сказал он, желая уже положить конец препирательству. — Бери, закури, — повторил он, протягивая Антону кисет.
Но Антон не ответил другу.
— Затоптали Маньку, — продолжал Антон в прежнем гневе. — Под рогожкой ее повезли, как падаль… А ты веселишься, дрянь! — повернулся он снова к Варьке. — Лизкиной милости ищешь?! Да будь они прокляты, ваши милости! Чтоб я еще жил тут, в вашей поганой избе, с полицейщиной вашей!.. Да лучше я удавлюсь, а не то на могилке на Манькиной лягу, замерзну! Слава богу, пожитка не зажил — лохмотья да нищенска сумка — весь я тут, к богу являться, в полном парадном… Прощайте!..
Антон сорвал шапку с гвоздя у двери, неловко насунул её на голову и, неуклюже тыча рукой в изодранный зипучишко, шагнул к двери.
— И уходи! Подыхай под забором! Кому-то ты нужен! — злобно крикнула Варька.
— А случись — буду жив, до деревни дойду, так матери расскажу, чем ты стала… Потаскухой ты стала! — припечатал Антон, задерживаясь у приотворенной двери, из которой дунуло холодом в избу.
— Убью-у! — завопила Варька и кинулась на него.
Антон хлопнул дверью и вышел.
Весть о смерти забытой подруги ударила Лизавету, как камнем по темени. Сколько прожито вместе! Ведь думала только её проучить, переупрямить хотела, а та не далась! Не такая!.. Да кто же ее знал, что ей плохо-то так! Кабы знать, Лизавета пришла бы к ней и сама, смирилась бы. А вышло, что с глаз долой и забыла!.. Да как же я, право, так! — растерянно, с болью в груди думала Лизавета, почти не слыша, что там у них идет дальше — у Варьки с Антоном. У них что ни день — перебранка… Не может Антон простить Варьке ни того, что она позабыла девичью честь, ни того, что живет на месте Маньки в «хозяйской». Лизавета не, слушала их. В груди у неё кипело раскаянье.