Коржиков пошёл со двора. Когда он выходил, его нагнал красноармеец. Лицо его было бледное, глаза растерянно шмыгали по сторонам, просторный английский френч висел небрежно, как на вешалке.
— Товарищ комиссар, — сказал красноармеец, нагоняя Коржикова, — позвольте доложить.
Они вышли на пустынную улицу. Здесь в тени тянуло сыростью, но сильнее пахло нечистотами. Красноармеец оглянулся кругом. Никого не было в переулке.
— Сегодня утром… На уборку, значит, мы собирались… Переяров, красноармеец призывной, беспартийный, при всех громко Царя стал поминать и прежние порядки хвалить. Соблазн большой… Теперешние дела хаял. Сахару, говорил, по шести кусков при Царе давали… Пастила четырёх сортов… Вчерашнее происшествие поминал. Говорил: зря человека убили…
— Это который Переяров? — спросил, останавливаясь, Коржиков.
— В оркестре товарища Будённого на кларнете играет.
— А… — сказал Коржиков. — Я ему покажу!
Он повернул круто назад и, подойдя к воротам, звонко, истерично крикнул: «Товарищ командир, пошлите сегодня красноармейца Переярова в чрезвычайку для опроса»…
Переяров уронил торбу с резаной соломой и опустил позеленевшее лицо на грудь. Кругом него все красноармейцы притихли. Все избегали на него смотреть. Переяров понял, что он обречён на смерть, и слёзы тихо побежали по его исхудалому, измождённому лицу.
Троцкий смотрел на Марсовом поле войска Петроградского гарнизона. Он хотел выбрать части для отправления на Крымский фронт.
Погода была кислая. Тёмные тучи обложили небо. Ветер дул сильными, холодными порывами с залива. Пахло осенью, морскою водою и свежестью. Нева глухо шумела, и серые волны бурлили и пенились у высоких каменных устоев Троицкого моста. Навешанная на памятник Суворова красная тряпка, уже продранная, трепалась по ветру. От шедшего ночью дождя по Марсову полю были лужи и оно, грязное и истоптанное людьми, было красно-жёлтого цвета. За Лебяжьей канавкой глухо, по-осеннему шумели густые липы и дубы Летнего сада. Ветер рвал с них листья. Небольшая кучка любопытных стояла у Инженерного замка, ожидая прихода войск. Парад был назначен в необычное время — в четыре часа дня — военный комиссар утром был занят и ему некогда было заниматься парадом.
Народные комиссары любили парады, но стыдились показать эту любовь. И потому была какая-то небрежность в исполнении всех церемоний парада.
В половине четвёртого по Садовой улице раздались бодрые звуки старого марша русской гвардии «Под Двуглавым Орлом», показался мерно покачивавшийся ряд пехотных музыкантов, предшествуемый громадным турецким барабаном, и за ними стройные ряды хорошо одетого и отлично выправленного полка. Винтовки были подобраны и ровно лежали на плече. На людях была новая, хорошо пригнанная амуниция и остроконечные каски в серых чехлах с назатыльниками — это были латышские стрелки. Командир полка, расшитый по рубахе красными полосами и золотыми звёздами ехал на небольшой, сытой, отлично вычищенной лошадке. За ним ехали его адьютант и командир батальона. Полк шёл, твёрдо отбивая ногу по неровной мостовой. Он в полном порядке перестроился во взводную колонну и стал выстраиваться на Марсовом поле у Екатерининского канала. Сухо, веско и отчётливо звучали команды на чужом для русского уха языке, и солдаты выстраивались и выравнивались с точностью автоматов.
С Миллионной улицы раздавалось дружное пение молодых голосов. Пели «интернационал». Это шли красные курсанты. Отлично одетые, в башмаках с обмотками, в больших, блином, фуражках не русского, а какого-то шофёрского интернационального фасона с большою алою звездою на тулье они бодро отбивали шаг, выходя к памятнику Суворову.
Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущённый
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разроем
До основания, — а затем
Мы наш, мы новый мир построим:
Кто был ничем, тот станет всем!..
Весело и ярко звучала песня. Батальонный командир, старый кадровый офицер, ехал на белой, косматой лошади и хмурил седые брови. Он хотел забыться и не мог. Он хотел слышать другие песни, он хотел не видеть кровавых звёзд позора на лбу прекрасной русской молодёжи. Молодые люди были бледны. Настоящего боевого загара юности не было. Много лиц было источено пороком, но пение, звучавшее вдали как красивый припев, музыка, бодрый шаг в ногу увлекали их и они поднимали кверху головы и чувствовали себя героями. Они казались себе молодцами, способными завоевать мир и стать «всем»…
За ними медленно подавался конный коммунистический полк. Старая жилка строевого вахмистра помогла Голубю подобрать лошадей и скрыть изъяны седельного убора. Непрерывною целодневного руганью, а кое-где и побоями он добился того, что лошади были вычищены, сёдла скрыли их худобу, и только одного не мог добиться Голубь — это приличной посадки. Большинство сидело на коротких стременах, подражая казакам, и стоило лошади зарысить, как они валились наперёд, болтая локтями.
Под сумрачным небом на широком поле выстраивались полки и оно покрывалось чёрными и серыми квадратами. Строевые красноармейские полки были одеты пестро. Были роты, одетые в старые чёрные мундиры полков гвардии с золотыми гвардейскими пуговицами, замазанными красною краской, были роты в рубашках, во френчах, были роты в штатских пиджаках, надетых на рубашки, без галстука, с патронташами, кое-как обвязанными, у кого на поясе, у кого через плечо. Обувь была различная. Были части в высоких русских сапогах, были в обмотках и башмаках, были в рваных ботинках, жалко утопавших в глинистой грязи. На левом фланге грозно дыбились ошарпанные танки, взятые у генерала Деникина, покрытые красными надписями гордых лозунгов и названий. Над стройными прямоугольниками колонн реяли большие красные знамёна, придавая параду несерьёзный вид. Знамён было много и они торчали повсюду. Одни имели вид громадных хоругвей и висели на поперечных палках, другие были распёрты на двух палках и что-то кричали своими жёлтыми на красном поле буквами. Были знамёна, сделанные из тяжёлого шелка, были просто кумачовые, бархатные, плюшевые, штофные. Казалось, что ковры, портьеры, занавески, дамские платья, едва ли не юбки пошли как материал для хоругвей красной армии.
Парадом командовал Пестрецов. Грузно сидя на большой лошади, чисто одетый в английскую амуницию, с большой, похожей на пилотскую, остроконечной каской с красною звездой, он имел внушительный и важный вид. Он объехал с присутствовавшим на параде генералом Самойловым ряды полков и остановился на правом фланге возле латышского полка.
Мелкий дождь срывался с неба и холодною капелью летел, гонимый порывами ветра. Латыши топтались сзади составленных в козлы ружей и перебранивались между собою. Сзади них какой-то рабочий советский полк с красноармейцами, одетыми в пиджаки и в опорки, с посиневшими на ветру лицами совершенно расстроил ряды и начинал расходиться, а офицеры и коммунисты бегали и сочно ругались, загоняя красноармейцев в ряды.
На мосту у Лебяжьей канавки стояла группа лошадей, которых держали хорошо одетые красноармейцы. Там же был и Рахматов. Ожидали Троцкого. Было уже пять, а он не ехал. Очевидно, задержали на заседании ЦИКа, где он был с двенадцати. Это никого не беспокоило, так как в советской республике аккуратность тоже считалась буржуазным предрассудком.
Рахматов, стараясь обходить лужи и грязь, чтобы не запачкать щегольских гусарских лакированных ботиков с розетками на голенище, подошёл к Пестрецову и поздоровался с ним, отдав честь Самойлову.
— А помните, Яков Петрович, — сказал он, — наши парады на этом самом поле? Вы тогда полком командовали?
— Нет, батальоном, — хриплым простуженным голосом сказал Пестрецов.
— Вон там была трибуна, украшенная красным кумачом с белыми, под горностай, подбоями и флагами трёх цветов. Там вы и с Ниной Николаевной познакомились?
— Она маленькой институткой была, — сказал Пестрецов, мечтательно улыбаясь.
— А какое солнце светило тогда! Летний сад был ещё чёрный с малой прозеленью от набухающих почек, а у Лебяжьей канавки сочно зеленела трава и цвели жёлтые одуванчики. Все поле было уставлено ровными, математически точными, прямоугольниками пехоты. Красиво было…
Пестрецов молчал и подозрительно смотрел на Рахматова. «Уже не провокация ли», — думал он. Но Рахматов говорил искренно.